«Средь мира дольнего для сердца вольного есть два пути. Взвесь силу гордую, взвесь волю твердую, каким идти!»
Пора.
Вышел во двор, прислушался — утихли голоса, не слышно мычания скотины. Посмотрел на апсиды — Большая Медведица повернула свой ковш к полуночи.
Вернулся в избу, перемотал портянки. Завернул в полотенце буханку хлеба, сложил в холщовую сумку. Туда же Бельтова, соль в бумажке, мытую картошку. Надел пальто и шапку.
Терзай загремел цепью, пошел к нему из конуры, стукая по земле тяжелым хвостом. Черт возьми, какая цепь у него гремучая, длинная, пока протянет, полсела разбудит!
Вот тебе первый промах — как выйдет со двора Тайга? Попортит ему Терзай царские лики, будет ему лазарет вместо Ростова.
Терзай помахивал хвостом, обнюхивал пальто, тычась носом. Лубоцкий крепко взял его за ошейник.
— Пойдем, Терзай, пойдем, дружок, помоги нам. — Подталкивая тяжелого пса, впихнул его в конуру и закрыл на вертушку. Терзай поскулил, поскребся и затих, будто выжидая, что дальше.
Вышел за калитку — а скрипу-то, скрипу! — осторожно опустил тяжелую, как лемех, щеколду.
Тишина… Захотелось сразу же, от калитки, скакануть в темноту — и на край села стремглав ринуться, пока не вышел Лукич. Стражник ведь, по привычке насторожен, чует. Куда, скажет, на ночь глядя, Бедовый?
Мягко ступая, легкой тенью, держась подальше от чужих плетней, чтобы не тревожить псов, он пошел по дороге, и не пошел, а поплыл будто по воздуху, пригибаясь к земле и вглядываясь, чтобы не бухать сапогом по колдобинам, не сотрясать ночную тишь.
В роще вздохнул наконец полной грудью. Вспотела спина. Снял пальто, сложил его валиком и умостился сверху. Поднял лицо к звездам — свобода.
Ждал Тайгу. Время остановилось.
А вдруг что-нибудь там такое по пьяному делу?
Лукич горячий. Но Тайга не должен бузить, знает же — момент ответственный.
А если сорвется?
Не сорвется. Обратно дороги нет. Если Тайга не придет к рассвету, Лубоцкий пойдет один. Точка!
Смотрел па звезды, ждал. Секунды тикали, стучали кровью в висках.
Прокуковал Тайга.
— Не хватился? — первым делом спросил Лубоцкий.
— Еще хватится, — злорадно пообещал Тайга.
— Он мне ничего плохого не сделал.
— Еще сделает! — сразу почему-то озлился Тайга. — Подбери свои буржуазные сопли. «Не сде-елал!» — презрительно передразнил он. — Иди, целуй его в задницу, стражника царского, революционе-е-ер.
— Ладно, не кипятись перед дальней дорогой.
Наверное, все-таки поскандалили, но мирить их уже поздно да и незачем.
Вышли на дорогу. Тайга понемногу успокоился, хмель стал выходить от свежего воздуха.
— Если что, не гоношись, не паникуй, — наставительно начал он. — Не беги за мной как хвост, а сразу в разные стороны и вперед по ходу. Побежим в куче, в куче и схватят.
Ночью они будут идти по дороге, а днем отсыпаться в тайге. И снова шагать. Днем по тайге, ночью по дороге.
Шли молча, ночные голоса далеко слышны. Тайга шагал уверенно, не смотрел под ноги, будто уже ходил тут. Шли бодро, споро, казалось, так и пройдут до самого Канска. Без остановки. Восемьдесят верст.
Полотно дороги местами прорезало взгорки, и тогда казалось, идут они по оврагу с откосами сажени по две, а где и больше. Откосы оплетены прутьями, кольями, выложены дерном во избежание оползней. Если что, вскарабкаться по ним нетрудно, а наверху сразу спасительная темень тайги. Попадется встречный между откосами — не разминуться. А ночью на большой дороге встречный вполне определенный — либо разбойник, либо жандарм, добра не жди, что тот, что другой вытрясут душу из бренного тела.
— Полторы тыщи шагов, — неожиданно сказал Тайга. — Верста.
Все-таки молодец Тайга, опытный, дал занятие Лубоцкому — считать шаги.
На рассвете, в сером легком тумане они свернули в кусты и легли спать. Около полудня проснулись, шли по тайге до вечера, перед заходом солнца еще вздремнули. Тайга четко соблюдал порядок.
Только на третий день Лубоцкий почувствовал усталость. Спотыкался, натыкался на сучья, исцарапал лицо о еловые лапы, но терпел. Натер ноги, но молчал, крепился, дабы не выглядеть в глазах Тайги слабее ручных рабочих. Пятки сначала жгло, потом стало саднить, покалывать, потом будто онемели пятки, боль перешла вверх и остановилась в зубах, и Лубоцкий держал ее, стиснув челюсти, не давая ей опуститься в ноги, ибо ногами надо спасать душу. А Тайга все шел и шел впереди, легко отклоняя ветки то рукой, то плечом, огибая кумы, выбирая пореже заросли, и одному богу ведомо, как он находил тропу. Лубоцкий уже не шел, а тащился, держа в себе одну простую задачу: идти и молчать. «Все это мне пригодится, боль, мука, ничто не пройдет бесследно…»
Под ногами кочки, корневища, тугое сплетение валежника, силки из сухой травы. Перед лицом хвойные лапы, колючие, немилосердные — ты их в сторону, а они, спружинив, снова к тебе, и он идет, как бычок, лбом вперед, надвинув шапку до самых бровей. Вчера перематывал портянки трижды, но всякий раз оказывалось, что зря, прежде было лучше. Потом садился и опять перематывал, лишь бы отдохнуть чуток.