От бомбардировок дом не пострадал, только побилась лепная работа на фасаде и были разнесены вдребезги горшочки с геранью. После войны клуб возобновил работу; но прежние клиенты вымерли и теперь тут бывали самые разные люди, иностранцы всех национальностей, должностные лица, новые богачи, разведчики, бывали даже прежние служащие гестапо, давно переменившие наружность, имена, бумаги, державшиеся очень передовых взглядов, но осматривавшиеся по сторонам: нет ли поблизости какого-либо чудом уцелевшего заключенного с выжженным на руке клеймом концентрационного лагеря, — ещё мог бы их узнать; впрочем, и в этом случае ничего страшного, верно, не произошло бы, так как все покрыли давность, амнистии и «черт с ними!..». В клубе и теперь был очень недурной ресторан, подделывавшийся не под Париж. как в прежние времена, а под Нью-Йорк: в меню названия блюд давались с английским переводом, и всегда можно было найти, рядом с гусем с яблоками, какой-нибудь Pot Roast Lamb Sandwich with Brown Gravy, Spiced Peach and Fresh Spinach, а в карте вин Mt Vernon 10 yr. Bonded Rye и Old Grand-Dad 8-yr. Bourbon. Полиция не очень интересовалась крупной игрой в клубе, так как среди гостей иногда бывали и важные лица.
Эдда сидела в пустом огромном холле в углу, в готическом кресле, у раззолоченной статуи Брунгильды с копьем. «И сама воинственна, как Брунгильда, — подумал Шелль. — Конечно, будет «ужас и фантастика». О чем сегодня?..» Она была в норковой
Он изобразил на лице достаточную, хотя и не слишком большую, степень восторга.
— Как я рад тебя видеть! — сказал он, целуя ей руку.
— Не знаю, так ли ты рад? Ты, кажется, хотел сказать: «чего тебе ещё нужно?» — начала она. «Ну, валяй, валяй, с места в карьер», — подумал он и, радостно улыбаясь, точно ждал самого веселого разговора, придвинул готический стул к копью Брунгильды и сел. Швейцар издали неодобрительно на это взглянул, хотя Шелль у него пользовался милостью.
— Никак не хотел ничего сказать, ты этого, к счастью, и не думаешь. Как ты поживаешь? — спросил Шелль. Прошедший по вестибюлю элегантный гость ласково посмотрел на Эдду: «В самом деле, она пока хороша собой. Но Наташа в сто раз лучше».
— Как я поживаю? Отлично. Превосходно. Как может поживать женщина, которую хочет бросить любовник. Но я пришла не для того, чтобы устраивать тебе здесь сцену.
— Это очень приятно слышать. Устраивать мне сцену действительно не за что.
— Мне это надоело, а тебе мои сцены только доставляют удовольствие.
— Ни малейшего. Я не мазохист. Но чему же в самом деле я обязан честью и радостью твоего посещения? — спросил он. В последнее время они обычно говорили в этом тоне, который обоим очень нравился.
— Ты обязан честью и радостью моего посещения тому, что мне надо, наконец, знать, видел ли ты его, — сказала Эдда, очень понизив голос и беспокойно оглядываясь.
— Кого, кохана?
— Во-первых, не называй меня «кохана»! Ты не поляк, и я не полька.
— Чем же я виноват, что ты называешь себя Эдда? Кроме дочери Муссолини, никто так не называется. Почему тебя не зовут Риммой?
— Глупый вопрос. Потому, что меня зовут Эддой.
— Ну что Эдда, какая Эдда! Пожалуйста, называйся Риммой ... А во- вторых?
— А во-вторых, ты отлично знаешь, «кого». Советского полковника.
— Я собираюсь к нему сегодня.
— Так поздно?
— Он мне назначил свидание в половине двенадцатого ... Но ты твердо решилась?
— Разве сегодня же надо дать окончательный ответ? — спросила она. Лицо у неё несколько изменилось. Ему стало её жалко. «Всё-таки не следует так с ней поступать», — подумал он.
— Как хочешь... Помни во всяком случае, что я тебя не уговариваю.
— Ты врёшь, ты меня уговаривал.
— И не думал. Говорю тебе ещё раз: поступай как знаешь. Дело трудное, опасное и нисколько не романтичное. У тебя комплекс Мата- Хари, и, кроме того, комплекс Нерона. Но ты с ними проживешь восемьдесят лет и на старости будешь отдавать деньги под вторую закладную, из двенадцати процентов.
— Ты помешался на этих комплексах! У тебя комплекс Черчилля.
— Зачем тебе это? Пиши стихи, ты талантливая поэтесса.
— Поэзией жить нельзя. Особенно русской.
— Я тебе и говорил, что ты должна писать по-французски. И пиши прозу. Впрочем, нет, прозы не пиши. Есть писатели, навсегда погубленные Достоевским, и есть писатели, навсегда погубленные Кафкой, хотя у Кафки талант был очень маленький. А тебя погубили оба.
— Что ты понимаешь! И, как тебе известно, я пишу и прозу, — обиженно сказала Эдда. Она действительно писала что угодно, от непонятных романов до юмористических рассказов, где евреи говорили «Пхе» и «Что значит?», а кавказцы «Дюша мой». Журналы и газеты упорно её не печатали.