— Ты что-то уж очень упорно повторяешь, что не советуешь. У тебя темная душа. Поэтому я тебя люблю. Ты вернешься через две недели? Даешь слово?
— Зачем, дрога пане кохана, когда ты ни одному моему слову не веришь?
— Если у тебя в Мадриде есть другая женщина, я оболью её царской водкой!
— Бедная донна. Это может повредить её зрению.
— А потом покончу с собой!
— Комплекс «Анны Карениной»? Нельзя совместить с комплексом Мата-Хари.
— Ах, как надоело! Хочешь, я скажу тебе замечательный каламбур, который я сегодня придумала?
— Не хочу, — сказал он. Её каламбуры казались ему чрезвычайно глупыми даже в те две недели, когда он был в неё влюблен. — Сейчас поздно.
— Так завтра утром, напомни мне... А чем я буду пока жить? У меня осталось сто марок.
— У меня есть тысяча долларов, я оставлю тебе половину.
— Я знаю, ты щедр. Ты мне подарил эту норковую
— Пока достаточно с тебя и
— Теперь у всех есть норковое манто. На мою чернобурую лисицу больше и не смотрят.
По лестнице спустилось трое молодых людей. Они оглянулись на нее. Один игриво улыбнулся и тотчас отвернулся, увидев Шелля. Швейцар подал им пальто и шляпы.
— Сколько у вас здесь мужчин! И каждый непохож на всех других. И каждый любит по-своему. И каждый мог бы быть моим любовником! — сказала она.
— И каждый богаче меня, — ответил он. — Впрочем, не каждый. У того, что сейчас выходит, боковой карман пиджака справа. То есть, костюм перелицован.
— Ах, дело всё-таки не в деньгах!
— Конечно, но они очень приятны. Разумеется, как дополнение к другому.
— Дело в том, чтобы был настоящий человек. Главное — характер. Надо, чтобы характер был из Шекспира. Терпеть не могу людей с мелкими страстями, с самоанализом, с «ах, я хочу того, но, может быть, я в действительности хочу этого». Человек должен быть tout d’une pièce[11]. Ты верно
— Спасибо, — сердито сказал он. — Не настолько уж старше тебя. Не лопни от негодования! Беру свои слова назад, тебе ещё нет двадцати, при Гитлере тебе, очевидно, было десять. Итак, в третий и в последний раз спрашиваю, говорить ли о тебе с полковником или не говорить?
— Я сама долго колебалась...
— Так перестань, к черту, колебаться!
— Я много размышляла. Ты знаешь, в чем другом, а уж в глупости меня упрекнуть трудно, — сказал она. «Забавно: думает, что она очень умна и очень зла, а на самом деле она очень глупа и скорее добра: все сделает для человека, лишь бы ей это ни копейки не стоило, как, впрочем, многие добрые люди», — подумал Шелль. — Но у меня другого выхода нет. Во-первых, мне осточертел Берлин. Почему другие живут в Париже, в Нью-Йорке, и как живут! Во-вторых, ты все проиграл и скоро мне не на что будет жить. В-третьих, я именно хочу играть жизнью, волноваться, торжествовать над людьми. Весь смысл жизни в том, чтобы побеждать, разве ты этого не чувствуешь?
— Конечно, чувствую. Ты в самом деле давно никогда не побеждала.
— Кроме тебя!.. Но меня останавливает одно. Я всё-таки думаю, что разведка это дело не очень благородное!
— Да что ты!
— Я совершенно не сочувствую коммунистам! Может быть, я сделаю вид, будто служу им, а когда они достанут мне визу и пошлют меня во Францию или в Соединенные Штаты, я там возьму и перейду к союзникам, а?
— Так делают многие. Собственно, это тоже не очень благородно. Но если ты там соблазнишь какого-нибудь американского офицера, то будет уже благороднее. Это вполне возможно: у тебя странный sex appeal[12].
— Ты думаешь, они поручат мне именно это? Я обожаю американцев, и это я умею. Недаром меня назвали «королевой пикантности».
— Кто называл? Тот плюгавый спекулянт с порывами? От одного этого слова может сделаться нервный припадок. Не сердись... Я уверен, что ты поднимешь и облагородишь наше дело. Ты напишешь о нем поэму. «Чуткая душа поэта тоскливо сознает свое падение».
— Пожалуйста, остри поменьше, умоляю! Поговорить с этим проклятым полковником надо, но я ещё подумаю.
— По-моему, лучше сначала подумать, а потом поговорить с этим проклятым полковником.
— Это будет зависеть от очень многого... От жалованья, от того, что он мне предложит, какую работу. Если очень опасную, то надо ещё посмотреть.
— В крайнем случае, тебя посадят на двадцать лет в тюрьму. Там ты соблазнишь смотрителя, бежишь с ним и напишешь ещё поэму: «Чуткая душа поэта наслаждается свободой после темницы».
— Ты хам!.. Можно прийти к тебе сегодня ночью?
— Можно, — сказал Шелль неожиданно для себя самого. Она просияла. Он посмотрел на часы. — Пора. Я знаю, ты обожаешь уходить, хлопнув дверью. Здесь нельзя: у них вращающаяся дверь.
— Дурак.
— Кохаймо сен, — сказал он. Сам находил глупой эту шутку, он польского языка и не знал.