- Умей я так врать, за мной бы никакому Мейерхольду не угнаться! Нет, правда, собрали для меня следователей, им же тоже развлечься хочется, я им и говорю: "Прежде всего не бейте, никогда не бейте, человек от боли тупеет, а вам показания непосредственные, живые нужны, он ведь и так ваш, зачем же об этом напоминать? Посочувствуйте, что можете для него при чистосердечных показаниях что-то сделать, излишней сентиментальности тоже не надо, просто попросите рассказать о себе и слушайте внимательно, не то, что вы услышать хотели, а все слушайте, со всем вниманием, не притворяйтесь, потому что говорить ему хочется, а с кем здесь, кроме вас? И тогда вы такое услышите, что у вас волосы дыбом встанут, он, человек, почувствует, что вам по-настоящему интересен, и захочет еще интереснее быть, потому что вы следователи, власть, а человек перед властью всегда интересничает, ищет в себе что-то отличное от других, а когда не находит, то выдумывает, просто так, оговаривает себя, непонятно ради чего, ради впечатлений, что ли? Сам себя боится, а наговаривает. Запоминайте, если надо, меняйте свои планы, шейте другое дело, но только не бейте, главное, не бейте, унизите - ничего не добьетесь!
- Папка, ты хитрый? - прижимаясь к отцу, спросила Таня.
- У-у-у, хитрый, - сказал он. - И подлый. Я ведь плел все, что в голову придет, хотя в чем-то был безусловно прав. Много я таких истин им наговорил, проявил интерес к их, так сказать, деятельности, понравилось, пожалели, что срок знакомства такой короткий, и повели на расстрел.
- Папка, что ты чувствовал, когда тебя вели на расстрел? - осторожно спросила Таня.
- Не поверите!
- Нет, ты скажи, скажи!
- Невероятную легкость, ужасное любопытство, - сказал Игорь .Я действительно именно это чувствовал, потому что ужасно мне к тому времени жизнь моя в тюрьме надоела!
Он лег на деревянный пол лицом вниз, тюбетейка свалилась, они смотрели на его лысину и понимали, что он не просто так лег, а отдыхает и лучше ему не мешать.
Они хотели тихонечко встать и уйти, но боялись помешать ему лишним движением и вообще боялись - вдруг снова исчезнет, а потом услышали знакомое еще с Тифлиса сопение, детское, булькающее, и догадались, что спит.
38
Это была седьмая лекция Гудовича в Гарварде и самая глупая. Успех вообще раскрепостил его, он стал говорить и делать глупости, ранее ему не свойственные. Возможно, потому, что аудитория была уж очень молодая и несведущая, возможно, и сам не понимал - зачем нужна в Гарварде русская история, разве для того только, чтобы считать себя образованным человеком.
Сам себя Гудович образованным не считал, так, каталог ненужных знаний, которые он зачем-то передавал другим, а хотелось прорваться, ох, как хотелось, и довериться сердцу, хотя он никому не порекомендовал бы в его положении читать сердцем русскую историю в Гарвардском университете.
Бостон ему нравился, здесь он хотел жить, гулять по парку в тумане. Однажды после лекции он так гулял вдоль моря и впервые показалось ему надежной эта полоса бесконечного тумана его жизни.
Он представлял себя здесь стариком - подслеповатым, немного неопрятным, озабоченным своими размышлениями настолько, что не всегда даже замечал расстегнутую ширинку; ходил с открытым горлом по Бостону и не досчитывался жизни. С тех пор, как прервалась тонкая денежная ниточка, связывающая его с родными, он много чего недосчитывался, но самым главным было не то, чего ты лишен, самым главным было, что у тебя есть кусок земли, на котором ты не побоялся бы умереть.
Бостон в любую погоду подходил для него, здесь было важное, вполне академическое население, преподаватели, студенты, и обыватели тоже были вполне интеллигентные, не корчившие из себя великих американцев, здесь началась самая разумная в мире революция, и если Америке когда-нибудь захочется успокоиться и вернуться к началу, у нее всегда под рукой Бостон.
Кто-то утверждал, что из всех американских городов этот очень напоминает европейский, но европейские города, как понимал их Гудович, беспощадны, они замыкают пространство, а этот казался даже бестелесным немного.
Это была седьмая лекция Гудовича в Гарварде, жаль, если последняя.
Студенты подозревали в этом русском большого хитреца и провокатора, с ним было интересно, некоторые преподаватели считали, что он излишне демократичен даже для Америки и своей доступностью портит студентов, другие - что он добивается популярности, третьи соглашались со вторыми, но задавали многозначительный вопрос - с какой целью?
К счастью, не находилось ни одного, кто заподозрил бы Гудовича в сочувствии большевикам.
"Папаша Гудович" - называли его студенты, что звучало иронически, но означало - добрый малый. Они-то знали, что он не заискивал перед ними, просто ему одиноко, а студенты только одиночеству преподавателя и способны верить, тот, у кого все есть, пусть сидит дома - что он может рассказывать людям? Студентам нужно кого-то жалеть, а Гудович нуждался в жалости, это было так очевидно, что никто из этих молодых и грубоватых детей ни разу не позволил себе пропустить его занятия.