Толпа, как по команде «смирно», стояла в шесть рядов за столиками (на площадке не хватало мест для такой массы народа). Никто не шелохнулся. Это было как торжественный гимн в день перемирия, когда король снимает свой венок победителя, все обнажают головы, а войска словно каменеют. Такая любовь, такая правда, такая музыка были понятны этим людям.
Музыка гремела под китайскими фонариками, и в розовом пятне прожектора резко выделялся певец, прижавший микрофон к своей крахмальной рубашке.
— Ты была влюблена? — спросил Малыш отрывисто и смущенно.
— Ну да, конечно, — ответила Роз.
Малыш продолжал с внезапной язвительностью:
— Ну да, конечно, ты еще неопытная. Не знаешь, что люди творят на свете. — Музыка смолкла, и в тишине он громко засмеялся. — Ты еще невинная. — Люди поворачивались на стульях и смотрели в их сторону; какая-то девица захихикала. Его пальцы ущипнули Роз за руку. — Ты еще неопытная, — повторил он. Он приводил себя в легкое чувственное бешенство, как бывало, когда он дразнил слабых ребят в городской школе. — Ты ничего не знаешь, — повторил он с презрением и вонзил ей в руку ногти.
— Ну нет, — запротестовала она. — Я многое знаю.
Малыш усмехнулся.
— Ничего ты не знаешь. — И он так ущипнул ее за руку, что ногти его почти встретились под кожей. — Хочешь, я буду твоим дружком? Будем водить с тобой компанию?
— Конечно, я очень хотела бы, — ответила она. Слезы гордости и боли защекотали ее опущенные веки. — Если тебе нравится это делать, продолжай.
Малыш отпустил ее руку.
— Не будь такой покладистой, — сказал он. — Почему мне должно это нравиться? Ты думаешь, что много понимаешь, — упрекнул он ее. Гнев жег его внутри, как раскаленные угли, а музыка снова заиграла; все удовольствие, испытанное им в прежние времена от щипков и выворачивания рук, шуток с лезвием бритвы, которым он научился позже, — что было бы во всем этом забавного, если бы жертвы не визжали? Он с бешенством проговорил: — Пойдем отсюда. Терпеть не могу этот кабак.
И Роз послушно принялась убирать в сумочку свою пудреницу и носовой платок. Что-то звякнуло у нее в сумочке.
— Что это? — спросил Малыш, и она показала ему кончик шнурка с четками.
— Ты католичка? — спросил Малыш.
— Да, — ответила Роз.
— Я тоже католик, — сказал Малыш.
Он схватил ее за руку и вытолкнул на темную улицу, где шел мелкий дождь. Он поднял воротник и побежал; вспыхнула молния, раздались раскаты грома; они перебегали от подъезда к подъезду, пока опять не оказались на набережной в одной из пустых стеклянных беседок. Здесь они были одни в эту бурную, душную ночь.
— Ну да, я даже когда-то пел в хоре, — признался Малыш и вдруг тихо запел своим ломающимся мальчишеским голосом: — «Agnus Dei qui tollis peccata mundi, dona nobis pacem».[5]
В его голосе звучал целый потерянный мир: светлый угол под органом, запах ладана и накрахмаленных стихарей и музыка. Музыка, безразлично какая: «Agnus Dei», «прелестна на взгляд, так сладко обнять», «свищет скворец возле нашей тропинки», «credo in unum Deum»,[6] — всякая музыка волновала его, говорила ему о чем-то таком, чего он не мог понять.
— Ты ходишь к мессе? — спросил он.
— Иногда, — ответила Роз. — Это зависит от работы. Большей частью бывает так, что если я иду к мессе, то совсем не высыпаюсь.
— Мне наплевать, что ты там делаешь, — резко сказал Малыш. — Я-то не хожу к мессе.
— Но ведь ты веришь, правда? — взмолилась Роз. — Ты веришь, что Бог есть?
— Конечно, есть, — ответил Малыш. — Что еще может там быть, если не Бог? — продолжал он презрительно. — Ведь это единственное, что, возможно, имеет смысл. Эти атеисты, они ничего не знают. Конечно, есть ад, геенна огненная и вечное проклятие, — сказал он, глядя на темную бурную воду, на молнии и фонари, качающиеся над черными сваями Дворцового мола, — конечно, есть адские муки.
— И рай тоже, — тревожно сказала Роз.
Дождь лил, не переставая.
— Может быть, — ответил Малыш, — может быть.
Малыш промок до костей, брюки прилипли к его худым ногам; он поднимался по длинной, не покрытой дорожкой лестнице к себе в комнату в пансионе Билли. Перила шатались под его рукой, и, когда он открыл дверь и увидел, что все ребята здесь и курят, сидя на его медной кровати, он гневно крикнул:
— Когда же починят перила? Ведь это опасно. В конце концов, кто-нибудь свалится.
Шторы не были опущены, и за закрытым окном, на фоне серых крыш, доходящих до самого моря, полыхали последние молнии. Малыш подошел к своей кровати и смахнул с нее крошки булки с колбасой, которую ел Кьюбит.
— Что это тут, — спросил он, — собрание?
— Да неладно со взносами, Пинки, — ответил Кьюбит, — двое не заплатили. Бруер и Тейт. Они говорят, что теперь, раз Кайта не стало…
— Давай порежем их, Пинки? — предложил Дэллоу.
Спайсер стоял у окна и смотрел на грозу. Он промолчал, глядя на молнии, разрывающие небо.