А вскоре, в другом письме, он сыплет вопросами: «Можете ли вы понять художника, когда у него вдруг станет дело? Когда он сознает свое бессилие в технике? Когда видит эту красоту окружающую, чувствует, сознает красоту художественных идей и не в силах передать их? Принимались ли вы когда-нибудь за работу с пяти часов утра и все бесплодно? Были ли у вас минуты, когда от досады за неудачу вы готовы уничтожить, изрезать всю работу в куски?» Конечно, сама реальность помогала ему строить по всем романтическим канонам образный мир «своего романа», герой которого — непризнанный творец… Но дóроги его послания тем, что по ним видно, как формируется тот «идеал», который озарит все его искусство.
«Вы теперь сидите перед своим столиком и углубились в роман… Но свечи так тускло горят. Их пламя колеблется и даже не освещает углов. Но вот вы кончили, очнулись… И повсюду кругом — все та же захолустная тишина и безлюдье…» — так и на расстоянии видит он «друга Лиду»… Что же читает она?.. К этому он не мог быть равнодушен!.. Ведь она — персонаж его «романа». Он подшучивал над ее чтением модных идейных книг, кажется, одобренных «бабулей». Так было и с очерками «Черты общественной жизни» Н. А. Лухмановой… Что там, опять новый этап женской эмансипации? Нет, он напрасно вышучивает это чтенье: там есть как раз что-то для него, в том числе и о живописи. «Осматривая старинные портреты, — читал он раскрытые для него Лидией Петровной страницы, — везде встречаешь
Он спорил с Лидией Петровной, хотя, как ни обидно, не мог не признать какую-то правоту этой Лухмановой. Все же он для окружающих — «идеалист»! А они для него — ну, хоть «бабуля» Захарова — слишком рациональны. «…Анну Александровну провожал, — сообщает он. — Она меня бранила за ту книжку, что я ей передал. Но там много правды. И я, к несчастью, любовь понимаю немножко так, как там, а не так прозаично и несложно, как принято… Я бы хотел очень поговорить с бабулей… что же именно ей не нравится. Конечно, толстовщина, которую, как вы знаете, я не понимаю и презираю. Ее оставим старцам. Пусть она служит идеалом Филемонам и Бавкидам…»
Был случай, чуть не приведший к разрыву. Лидии Петровне показалось даже, что Виктор Эльпидифорович готов поссориться не на шутку. А для него дело было далеко не шуточным: «…Вы меня простите, мне иногда кажется, что вы не только не сочувствуете, но даже и не чувствуете мои идеалы. Вы однажды заявили при всем обществе, что на лето забросите всю русскую литературу и только будете читать иностранную, т. е. французскую. В это время этим вы меня очень оскорбили… По-моему, лучше ничего не читать, лучше мечтать, чем унижать себя, погружаясь в эту грязь последних парижских литературных ничтожностей. Я не могу спокойно думать о вас при этом…»
В том же письме он рассказывал: «Сегодня услыхал еще мнение о русских женщинах…» Услышанное показалось ему жестоким и обидным. «Мое сердце сжимается от боли», — говорит он, выражая сомнение в том, что все русские женщины страдают «полным отсутствием нравственных идеалов».
Неправда! Ему привиделся бархатно-темный взор Марии Павловны Ярошенко. Вспомнил, как провожал на вокзал Софью Константиновну, с которой, правда, не во всем согласился во взглядах на современную французскую живопись: «Знали ли вы когда-нибудь Софью Кон. Киндякову? Это жена художника Иванова. Вот женщина вполне идеальная. Она мне очень нравится. Сергей Васильевич счастливый человек, имея такую жену… Она ему предана до самозабвения. Такая молодая, милая и интеллигентная…» И все — невольно подумалось — подруги художников…