Когда за самоваром Виктор раскрыл свой альбомчик в переплете из серой мешковины, крестный заглянул туда с интересом, узнавая в последних рисунках членов мусатовского семейства. Все зарисовки у Виктора вроде дневниковых: под каждой точная дата. Вот 24 августа — прямо перед самой поездкой в Слепцовку: Авдотья Гавриловна сидит, подперев голову рукой, вот Лена скачет с прыгалкой, еще какие-то девочки — подружки Елены, что ли?.. Вот и сам Виктор — похож, похож… Лицо полуопущено, выражение задумчивое, волосы зачесаны назад со лба, глаза умные, внимательные и чуть раскосые, с темными зрачками — мусатовские глаза. А взглянув на эти два портретика, Дмитрий Осипович сразу умолк: у Виктора об отце он и спрашивать боялся. Почитай, четыре года прикован Эльпидифор к постели. Да слава Богу, видать, с сознанием у него просветы бывают: на рисунке вон — круглые очки свесились на кончик носа. А нос заострился, под глазами мешки, шея морщинистая — не узнать старого друга. Насмотревшись на жалостные рисунки Виктора, крестный немного погодя вытянул десть бумаги из стола и сел за послание его родителям. Виктор, присев сбоку, сделал и с пишущего Дмитрия Осиповича, длиннорукого, костлявого, в теплой поверх рубашки душегрейке, тщательный штриховой рисунок.
То ли сказывалась близкая осень с уже сырыми вечерами, то ли пустые аллеи парка, ряды заглохшей сирени и акаций и густые побеги виноградных лоз на стенах дома с намертво забитыми окнами навевали необычное настроение, но какая-то благотворная прохлада обволакивала Слепцовку. И не яркая, солнечная, как дома, на Волге, а успокоенно-вечерняя гамма цвета просилась на холст. Обходя окруженные сиренями службы, Виктор сделал несколько пейзажных этюдов. Разохотился. И с разрешения крестного на лужайку, где под высокими тополями стояла белая скамья, вытащили, поснимав пыльные чехлы, столик и кресло, которое Виктор зарисовал отдельно, пометив, опять же с предельной точностью: «3 сент. 5 ч. вечера».
Один большой этюд собрал, кажется, все, что нравилось и искалось. Впечатление нескольких прогулок удалось выразить цветом и цельной, смелой по ритмам композицией. Уходящая вертикально ввысь по правому краю холста темная зелень тополя. Слева лужайка, открытая, как сцена, на которую, правда, никто еще не вышел. Но старинные кресла и садовая скамья под деревом сами по себе создавали настроение какого-то ожидания. И живым «задником сцены» были — разомкнутая в центре проходом длинная гряда сирени и белый служебный флигель.
Над тихой, захолустной усадебкой вечереет. Освещена лужайка уходящим солнцем, но отовсюду быстро ползут к ней длинные тени.
Отец умирал. Метался и затихал ненадолго, когда обкладывали тело мокрыми полотенцами. Но опять, как от печного пода, пробивал снизу истомный жар. Нестерпимее всего припекало спину. И снова он просил пить и снова проваливался в бездонную огненную яму.
Но однажды зной спал — повеяло сумерками, и в них забелелись колонны какого-то фасада. Горела свеча, обжигая пальцы сбегающим по меди и тут же застывающим воском. Из неосвещенного угла, из-за обвитого плющом трельяжа раздался по полу нетерпеливый стук пробковой палки. И надтреснуто-хрипло донесся вопрос, от которого даже в воспоминаниях становилось страшно маленькой жительнице дома Геничке: «Кто идет?»
«Кто?..» — требуя и раздражаясь, исходило из угла, где чернел диван, и в той темноте шло легкое движение, как будто там поправляли сползающую с глаз повязку. «Я иду, Ваше Превосходительство…» — отвечали растрескавшиеся губы.
«Кто идет?..» — опять стучала палка. «Да я это, я… Эльпидифор…» — повторял он. И собственный его голос, казалось Эльпидифору Борисовичу, звучал так звонко, так молодо. С больным сделался «антонов огонь».
Не исключено, что именно тогда исполнен был Виктором один странный рисунок. «Духи, похищающие душу» — гуашь в сиренево-лиловатых, разбеленных тонах, где на первом плане крылатая фигура духа, склонившись, держит в руках умершую душу. Если в бело-синих разводах крыльев «главного духа», в демоническом изображении другого, подлетающего, и можно усмотреть нечто отдаленно врубелевское, то в безжизненно обвисшей, обнаженной девушке, подхваченной духом, — скорее что-то от коноваловских «трупов»… Показательно, что взволновавшую его фаталистическую тему молодой художник выразил не в жанровом рассказе, а в аллегории, хотя и малооригинальной. О наивно-мистической композиции можно бы и не вспоминать, если б не главная «странная» деталь: бородатый черный профиль «духа» — получиться это могло и невольно — так похож у Виктора на покойного отца.