Всегда устремленный в будущее, сам о себе сказавший: «Мечты мои всегда впереди», — оказался Мусатов художником, «сыгравшим огромную роль в становлении русского символизма» (А. Русакова). Уникальность положения его в том, что он «по возрасту мог принадлежать к первому поколению символистов в русской живописи. Он чуть младше таких поэтов, как Мережковский, З. Гиппиус, Бальмонт… Однако Мусатов стоит на следующей ступени развития отечественного искусства». При этом его живописный мир основан не на теориях символизма как течения, а на реалиях, преображенных «символикой намеков». Поздние мысли Белого о соединении реализма, романтизма и символизма в одном произведении напоминают то, как объяснял Мусатов другу-композитору своего любимого врубелевского «Пана». Думая о символике Мусатова, невольно вспоминаешь Чехова с его более здоровой натурой, не любившего «декадентского» надрыва и стеснявшегося, как и Мусатов, мистических экстазов. Вспоминаешь мнение зрителей о «Чайке» и «Дяде Ване», переданное их автору Горьким: «Говорят, например, что это — „новый вид драматического искусства“, в котором реализм возвышается до одухотворенного… символа». Не случайно и Б. Асафьев (И. Глебов) напишет позже, что чеховское слово в «Чайке» звучит, как живопись Борисова-Мусатова…
Значение Мусатова для развития и грядущего расцвета живописного символизма тем больше, что не было у этого течения своих глубоких национальных корней. Врубель, Рерих, «мирискусники», Абрамцевская школа — тут и символизм «первой волны» и еще — «протосимволизм». По точному определению А. Русаковой, Мусатов оказался между старшими символистами в России, которые культивировали дух индивидуализма, декадентского эгоцентризма, и — младшими символистами в литературе и в живописи (ранний Павел Кузнецов и группа будущей «Голубой розы»), которые будут исповедовать уже идеи «соборного духа» и «космизма»… Поэтому-то для Андрея Белого — в самом начале его пути к утверждению всеединства мира, нового понимания Человека — Мусатов стал одним из «дорожных знаков».
Но в истории изобразительного искусства эту выпавшую на его долю задачу — перекинуть мост между двумя «эпохами символизма» — справедливо сравнивают с той ролью и тем положением, какое занимал в литературе более близкий по возрасту Мусатову человек, по сути — «открывший» Андрея Белого… Это он издал его первые книги, цепко ухватился за молодого автора, которого считал «самым интересным человеком в Москве». Это он, по одной версии, придумал даже псевдоним Бориса Бугаева. Именно он, скорее всего, и свел художника Борисова-Мусатова с Андреем Белым!..
Образу этого человека посвятит Белый несколько стихотворений, сначала — как высокочтимому патрону, затем — как сопернику. И назван там будет этот человек — «бледным оборотнем, духом». И еще — «упорным магом»…
Они были представлены друг другу — там, где среди полумрака, полуфраз за легким звоном, шелестом и поблескиванием приборов на крахмальной скатерти разрасталось странное и нервное ощущение слияния всех присутствующих в некое сообщество «посвященных», и при свете свечей, отбрасывавших гигантские тени, казалось, становишься участником непонятного обряда или спиритического сеанса.
Виктор Эльпидифорович видел словно вырезанный силуэт сутуловатой фигуры с руками, сложенными крестом: «властитель дум поколения», чьими стихами Мусатов и сам зачитывался в последнее десятилетие. В медлительности или застылости была не просто поза, то был, сразу видно, «власть имущий»!.. Недвижный взгляд круглых темных зрачков, темная, стриженная «ершиком» голова и такие же короткие, жесткие волосы больших усов и маленькой бороды. Светски любезно, но не без теплоты пожав мусатовскую руку, поэт опять возложил свои руки на грудь, однако тут же повернулся корпусом к новому, чрезвычайно его интересовавшему знакомому.
В первом же разговоре, не удержавшись, Мусатов сказал, что меж ними уже давно есть одно «связующее звено», и, когда назвал Станюковича, черные брови поэта поднялись: «Владимир!.. Ну да, конечно… Воистину тесен мир… Где он? Что с ним?..» Голос Брюсова звучал глухо и мерно, как волна, перекатывающая гальку, — звуки грассировали… Последний раз Брюсов видел друга ранней юности четыре года назад: Станюкович заезжал к нему в Москву и читал свою пьесу, написанную по живым впечатлениям от голода в деревне — помнится, там кое-что было недурно… Осведомившись, насколько представляет Мусатов сложную историю их отношений, Валерий Яковлевич заметил задумчиво, что в судьбе своей слишком многим обязан Станюковичу. Начать с того (брюсовские усы шевельнулись, и на неулыбчивых губах возникло странное подобие улыбки), что он не мог до Владимира даже «ямба от хорея… отличить…». Сотоварищ первых его шагов по крутой парнасской тропе. Первый вдохновитель, а потом — зоил!..