Сообщая в Саратов старому другу Лидии Петровне Захаровой о своих грандиозных новостях, Мусатов писал: «Эта выставка очень важна для моей дальнейшей будущности. От нее зависит все…». По дороге в Германию он черкнул для Лидии Петровны несколько слов на своей визитной карточке, дал мюнхенский адрес Веревкиной и сообщил шутливо: «Веду разгульную жизнь… Я теперь в Париже».
Да, как же забыть: едучи из России, встретился он с работавшими во Франции соотечественниками — тем же любезным приятелем-«кормоновцем» Александром Шервашидзе. А новый знакомый, художник Константин Кузнецов ему показался так симпатичен, что он поддержал его желание вступить в Московское товарищество. И здесь-то Мусатов думал-переживал о том, как бы поднять престиж МТХ! К. Кузнецов собирался на родину, боялся, что его «забаллотируют» при приеме. Энергией переполнено парижское письмо Мусатова к Н. С. Ульянову о своих новых «протеже»: «Я отобрал у него три вещи, очень интересные для нас. Я подаю за него свой голос, а также и за Кандинского и за Кругликову, если они согласятся… Кандинский у Кассирера выставил интересные вещи! Кругликова была бы нам полезна как посредник между заграничными выставками и нами. И тогда кто угодно из нашего Товарищества мог бы послать свои вещи в Париж, зная, что тут за него сделают все, что нужно… Кандинского я увижу в Мюнхене — поговорю с ним…»
Но помимо многих встреч, общений, забот и суеты была в этой поездке еще одна сторона! И это было — очень личное, непоказное… Ведь стала явью его мечта походить вместе с той, прежней Сашко по переходам и залам Лувра, по единственным в мире улицам и бульварам… Теперь он приехал во Францию со своей женой — художницей Александровой. Все былое — как отстоялось, и пусть взбаламучено сегодняшнее, пусть незримо грядущее, но сколько вынести и пройти пришлось, чтобы окрепла их душевная близость, чтобы в момент разлуки развернуть почтовый лист и прочитать строки, написанные летящим почерком с вытянутыми буквами: «Милый мой, так много слов хочется сказать… Мое сердце так любит твою душу… Не знаю почему, но иногда между ним и ею — стена, перегородка — и тогда оно капризничает…». Тут и слышалась в ней былая Сашко, недвижно сидящая на берегу его «Водоема». «…Капризничает и не хочет, чтобы его понимали. Но бывают минуты, когда эта стена разрушается, и тогда мое сердце сливается с твоей душой… Не думай, милый, что говорю красивые фразы… Я всегда искренна с тобою и давно так не говорила, потому что могу говорить только от избытка чувства, которое обыкновенно скрыто где-то… Напиши мне что-нибудь, пиши каждый день, чтобы ты все время был со мной… Дорогой, целую. Целую крепко. Твоя Елена».
Мучайся, бейся, терпи, но будь верен избранному пути. И верь. Пусть поздно, пусть горько, но станет светло, и увидишь:
Тихо, провинциально-уютно было в колонном зале саратовского Дворянского собрания, по которому он ходил в майские дни по возвращении из-за границы. Может, и недаром он жил здесь, терпел равнодушие и насмешки, изнывал в тоске, кипел негодованием?.. Ведь дождался — вот она, новая поросль, дерзко пробившаяся сквозь завалы всего купечески-торгашеского, сквозь всю ненавистную обывательщину. Ведь это — без ложной скромности — его посевы!