Экое громкое название! А место — тишайшее… Конечно, и до переселения сюда забегал Виктор в это сказочное царство захолустья. Огромная площадь, часть которой служила солдатским плацем, под ослепительной синевой серебрилась высоко разросшейся полынью и лебедой с желтеющей в самой гущине куриной слепотой, с колючим татарником, кое-где поднимающим свои красные мягкие шапочки. Не было мальчишки, не рубившего в сабельном походе это нагло наступающее драконоподобное полчище ветвистых стеблей, вязко переламывавшихся и размочаленно виснувших под ударом. Воинственный пыл этих игр подкрепляли направленные на пустырь черными дулами батарейные пушки. Забытые здесь еще с николаевской поры, они были расставлены вдоль жандармских конюшен, замыкающих Плац-парад со стороны Белоглинского оврага. По правую руку от Плац-парада в деревянном четырехкомнатном доме поселилось мусатовское семейство. Во двор выходили окна детской спальни и столовой, а зала в четыре окна и кабинет Эльпидифора Борисовича смотрели как раз на площадь. Издали, не отрываясь от работы, видела Евдокия Гавриловна: мелькала в траве пестренькая рубашка с белым воротничком и черные штанишки… Виктор прибегал разгоряченный возней и очередными приключениями, и, бранясь для порядку, мать втайне радовалась сиянию его глаз и задыхающимся рассказам.
И в светлых комнатах нового дома можно было мчаться из двери в дверь, вихрем отбрасывая драпировки с кистями. Особенно когда был на службе Эльпидифор Борисович. Или, взгромоздясь на старый письменный стол, отданный отцом, играли в одну из самых любимых игр — в «железную дорогу»! Груню сердило первенство брата, и часто игра заканчивалась ссорами.
Детство в провинции! Детство — зимой, завалившей округу и весь Плац-парад морозно скрипящим, ослепительным белоснежьем, когда всплывает над Волгой солнце и на горы ложатся розовые отсветы… Вольская, как и все саратовские улицы неподалеку от своего волжского истока, падает вниз круто. Санки и коньки, смех и слезы, обиды и радости… А лыжи делали сами, веревками привязывали к валенкам тонкие доски…
Но все же скорее бы лето — с походами на Волгу, когда из материнского комода вся компания вытягивала тайком большую простыню, и все тот же заводила, недавно бывший «начальником станции», теперь воображал себя уже лихим волжским атаманом… Быстрее, пока не вернулась мама, выбегали из дому. И как только заспешит под уклон под твоими подметками улица, сразу подхватит ток ни с чем не сравнимой родной прохлады, зашевелит ветром волосы, зашуршит кронами тополей… И вот с этого-то поворота она и открывается — там, внизу, между зеленых высоких стен спускающихся деревьев. Серо-голубая, с далеким «тем» берегом — желтой полоской песка и сине-зеленым лесом. Нет, не громадная, не величественная она здесь, а какая-то «домашняя», своя… И еще с горки видно, как тянется вдали волна за скрывающейся баржой.
Перерезав Большую Сергиевскую почти у берега, попадаешь в облака сытного, душащего мучного запаха. Белая пыль летит из окон высоченных мукомольных фабрик, понастроенных тут богатеями немцами. Лязгают неподалеку железнодорожные составы, идут обозы с мукой и зерном, набивая тугой денежный мешок далеко не робкой «столицы Поволжья»… чадят заводские трубы… Но сквозь этот гвалт, пыль и ожесточенно кипящую деятельность — манит опять же она, каждой волной шепчущая о воле и вольнице, не подвластной суетной толчее и цепкому расчету. Пусть вблизи Волга и иная — разная, иногда грязно-серая, с мутной, белесой пеной на поверхности, но даже закрой глаза — волнует этот запах, плещущий звук, тянущий душу холодок…
Справа на горизонте высокий берег синеет крутой горой, и ее линия врезается в Волгу прерывистым спуском. Виктор знает, что это Увек, где, как рассказывал отец, стоял когда-то золотоордынский город и где до сих пор мешками собирают вымытые прибоем серебряные монетки, чеканенные непонятной вязью… Увек — век — вековой… — словно эхом слышится в названии… А слева от Увека — от дома же выгребать надо вправо, вбок — вожделенная цель путешествия: лежащий большой подковой остров, поросший осокорем и густым тальником. Как он притягивает их, раздобывших на берегу лодку плац-парадных «казаков-разбойников», и само имя его чего стоит: Казачий!..
Возвращались поздно, измотавшись и промокнув, попав в дождь и сильную качку. Ох, и достанется от матери, хотя уж лучше самим предусмотреть наказание и молча разойтись по темным углам, уткнувшись носами в стенку. А в глазах долго стоит одна и та же картина. Качаются на свинцово-синих волнах чайки. Узким красным языком дразнится флаг на дальней барже. И на зависть ему вздувается легким белым парусом мамина простыня. Чайка отшатывается в небо и падает, перевертываясь в полете.