Он окончательно нашел принципиально новый строй живописи, где все намеренно отрицает, «спорит» с приемами импрессионистической композиции, от которых он не был свободен хотя бы в «Автопортрете с сестрой». Теперь на его полотне, да и на всех последующих полотнах — «не фрагмент», не воображаемый вырез из какого-то более крупного целого, а замкнутая в себе целостная сцена. Импрессионистическое пространство в картине он впервые побеждает, выстраивая
В маленьком «Гобелене» было ощутимо желание преодолеть чистый станковизм. Именно поэтому повествовательность и анализ сменились у Мусатова условностью музыкального синтеза.
Впервые он нашел и приемы, отвечающие «большому стилю», поиски которого в то время вел не он один. В полную элегическую силу, в стройной и звучной инструментовке зазвучала в «Гобелене» только уловленная им ранее «мелодия старины». Зазвучала благодаря впервые достигнутой гармонии и в использовании всех живописных средств. Само название полотна отвечает его колористическому строю — декоративно-приглушенному, основанному на сочетании больших цветовых пятен. Живопись напоминает «как бы вышитый блеклым шелком гобелен». Мусатов отказывается от ярких контрастов солнечного дня, стремясь подчеркнуть отличие создаваемого им мира от действительной жизни. Поэтому отказывается и от живописи маслом, которая кажется ему грубой, используя технику, сочетающую темперу, гуашь и акварель. Отныне все лучшие работы Мусатова, очень сложные технически, будут написаны в основном темперой, не дающей бликов, лишенной рельефа, своей благородной сдержанностью, матовостью цвета как нельзя лучше передающей впечатление «старинности».
Смешанная техника, применяемая Мусатовым, — результат его собственных исканий, его стремления довести до предельного созвучия живописные идеи, художественные приемы и технические средства. Мусатов сам изготовляет для себя краски, не одобряя художников, пишущих красками покупными, фабричными, которые он пренебрежительно именует «рыночными». Виртуозная, необычная сложность техники Мусатова была, конечно, порождена еще и удивительной тонкостью в передаче оттенков человеческих чувств и настроений.
«Гобелен» станет для Мусатова знаком победного рубежа — конечно, не в смысле решительной победы в сознании современников, а в смысле первого серьезного «явления» их сознанию. «Ранний образец нового стиля» в русской живописи — так определит значение этой картины О. Кочик, назвав ее для Мусатова «программной», ибо в ней дано и новое (чисто мусатовское) «понимание выразительных возможностей человеческой пластики» и четко обозначен «выход художника за пределы импрессионизма».
Недаром после «Гобелена» каждый последующий год становится новым этапом в развитии Мусатова-художника.
С появлением в марте 1902 года этой картины на московской (а следом — и на петербургской) выставке МТХ зрителям и критикам станет ясно, что о себе громко заявила новая большая творческая индивидуальность. Правда, особенности творческой манеры Мусатова воспринимались как-то смутно — догадкой, интуицией, гадательными суждениями. Странного художника из провинции нужно было соотнести с чем-то уже известным и понятным столичной публике. Тут-то и начались сравнения Мусатова с молодым петербуржцем Константином Сомовым, отдающим дань «маркизам» и «кавалерам» из XVIII века. И не один признавшийся в том И. Лазаревский будет грешить этими весьма поверхностными сравнениями…
А проницательный современник писал: «Борисов-Мусатов заставил нас узнать глубокое и отвлеченное созерцание… В его лиризме исчезает все временное и местное, и поэзия жизненного уклада сменяется чистейшей и тончайшей поэзией душевной жизни». На конкурсе «Гобелен» получил первую премию. Предметом особо оживленных, дошедших до нас обсуждений в залах выставки стала и живописная новизна картины:
«— Как сильно! Как красиво! Но это не масляные краски! Нет неприятного блеска их. Что это?
— Должно быть, масляные краски, разжиженные скипидаром, — догадываются одни.
— Пожалуй! А затем по ним прошлись пастелью… Вы заметьте, ведь это написано на обратной стороне холста…»
Перед зрителями был итог зубриловского лета 1901 года.
Следующей весной Александрова получила письмо из Саратова: «Дорогая Елена Владимировна… Лену думаю отправить в деревню… и у меня появилась уже эгоистическая мысль относительно вас. Вы могли бы поселиться вместе… Я в живописной местности бы вас устроил и делал бы к вам наезды летом…»