Сопровождая туда Мусатова, Соколов сообщал ему примерно то же, что спустя семь десятков лет можно было услышать и записать от зубриловских стариков: что вообще-то построена была эта башня еще «первым князем» и чуть ли не по образцу виденных им где-то в Туретчине или Валахии: «Князь Сергей Федорович в опале находился, и вот тогда он занимался строительством. Вот князь придет, бывало, к башне — там из дому ему идти-то что было: через овраг был перекинут мостик из березовых плашек. Сядет князь на пригорок и в рожок затрубит, и тотчас из всех окон башни — со всех трех этажей — драгуны повылезут, ухватятся за отполированные столбы, вниз сползут в момент, сразу на коней, сабли вон, и начинается ученье…
Внизу заросший овраг, там ручей — „водомой глубокий“. А по ту сторону, почти напротив башни, на самом скате есть ровное место. И на той поляне купальня княжеская — круглая, выложенная светло-серым камнем. Бежит к ней родниковая вода по трубам, с каждого родника своя. Через отверстие в самой стенке спускают воду вниз, в овраг. Водоем тот глубок и ко дну его ступени каменные ведут».
Виктор Эльпидифорович попросил показать и эту купальню. И вновь, обходя овраг полем, идут они по аллее между столетних деревьев, стоящих, как писал Крылов, — «среди дубров густых, тенистых, среди ключей кристально чистых…».
Идут по местам, названным Вигелем «Эдемом», мимо кваренгиевских дворца и церкви, часовни, ампирных построек, служб, колокольни, княжеских погребов и сада. Художник Мусатов еще не знает, что ведет к этому водоему очень трудная — узкая, не сразу различимая среди зарослей тропочка. И он нет-нет да остановится, чтобы вдохнуть всей грудью воздух, настоянный на соснах, на солнце, — воздух, полный «старинного духа»…
Управляющий, твердя свое, машет рукой — к обрыву, где у бережка речки Зубриловки были княжеские конюшни и псарни. И что это? Слабый, но нарастающий гул идет по соснам. И в воздухе поет призывное, из далекой державинской осени, серебро егерского рожка:
В Зубриловку Виктор Эльпидифорович приехал сразу же после очередного сидения в Слепцовке. Там им была закончена небольшая картина с наивно-многозначительным названием, взятым из французской песенки — «Quand les lilas refleuriront, dans ces vallées nous reviendrons» («Когда зацветет сирень, мы снова вернемся в эти долины»). Чаще всего называемая просто «Прогулкой», написанная на одной из полюбившихся художнику солнечных слепцовских лужаек, она изображает кавалера и даму, с какой-то напряженной торопливостью проходящих на фоне высоких белых стволов берез. Недаром подмечено, что это произведение последнее, где у Мусатова появляется фигура мужчины. И известным повествовательным началом, намек на который содержит название, и, главное, скрыто звучащим настроением разлада слепцовская «Прогулка» завершила лирико-романтический цикл, в который включаются «Осенний мотив», «Гармония», «Мотив без слов». Даже еще летом 1901 года в мусатовском творчестве как бы подытоживаются отзвуки старых чувств, навеянных образом Анны Воротынской. И тут же, следом, но уже в Зубриловке, Мусатов почти экспромтом создает свою первую знаменитую картину, названную им «Гобелен».
Работа обозначила переход к поискам чистой музыкальности и обобщенному образному строю, что так наглядно, по контрасту со слепцовской картиной, отразилось в самом названии. Судя по всему, именно «Гобелен», уже после «Прогулки» и совсем по-иному, торжественно подытожил «цикл Воротынской». Недаром обе эти работы сближены в карандашной пометке на первом «запретном» конверте: «Все это относится к Анне Иеронимовне Воротынской (молодая, хорошенькая девушка), под впечатлением которой написан „Гобелен“, „Les lilas“ и некоторые другие вещи». А сбоку, датируя эту интимную переписку Мусатова конца 90-х годов, еще одна приписка: «Первая поездка в Зубриловку». Зная, что первая поездка была в 1899 году, получаем верное свидетельство того, что с самого начала зубриловские впечатления были связаны для Мусатова с его большим, незабываемо-безнадежным чувством. Встреча с Зубриловкой, ее «открытие» произошли в период душевного перелома, сделавшего Зубриловку одним из самых дорогих и памятных для художника мест.
Отчаянные письма Мусатова к Лидии Петровне Захаровой, «свергнувшей на землю» его чувство к Анюте, заставляют думать, что поступив с безжалостной прямотой, сердобольная Лидия Петровна не случайно старалась вывезти Мусатова в Зубриловку. Да и сам Мусатов понимал, что исход и исцеление для него — в творчестве.
Во время первого, очень уж краткого знакомства с усадьбой, исцеления, конечно, не произошло, и на страницах письма к Л. П. Захаровой наряду с шуточными рисунками, среди которых есть изображение отвернувшейся и плачущей Анюты — в тонкой фигурке, в высокой прическе с собранными вверх волосами чувствуется особая нежность линий — Мусатов пишет строфу своего «зубриловского сонета» 1899 года: