Парижские улицы тоже давали своего рода концерты: не только странствующие музыканты играли тут и пели, но пели также и маляры, каменщики, прачки, нищие, торговцы, стекольщики, сами прохожие порою. Как было не увлечься всем этим?
Несомненно, принял участие наш художник в грандиозных карнавалах, вовлекавших в необузданное веселье весь Париж — в последнюю неделю перед Великим постом (соответственно нашей масленице). По бульварам тогда двигались бесконечные колесницы, перед которыми ехал на велосипеде гигантский Полишинель, высотою с пятиэтажный дом, кивал во все стороны головой, как бы приглашая публику принять участие в веселье. Самым пикантным элементом карнавалов были «дуэли» прохожих, швырявших друг в друга горстями конфетти и запускавших ленты серпантина, — всё это продавалось на каждом шагу в неимоверных количествах. К концу дня приходилось ходить уже не по земле, а по бумажным россыпям.
А бесчисленные ярмарки, публичные танцевальные залы, всякого рода кабаре, кабачки, аттракционы, театры марионеток… Нередко весьма невысокого вкуса. Пользовался славою, например, «Погребок небытия», где на столы в виде крышки гроба похоронные факельщики (официанты) ставили кружки пива, именовавшегося «холерой» и «чумой». Здесь же при помощи разного рода светопроекций демонстрировалось превращение человека в разлагающийся труп, а затем в скелет. Навязывалось мнение, будто всё это весьма забавно и смешно. Эстетически чуткий Бенуа свое впечатление от многих подобных «апофеозов разврата» выразил вполне однозначно: безвкусно, грубо, пошло, убого, скучно.
Всё это, быть может, и занимательно порою, но поверхностно по сути своей. Важнее: Париж обладал неисчислимыми художественными богатствами. Не говоря о знаменитейших музеях, выставках и аукционах, тут чуть ли не в любой лавочке (каковых превеликое множество) можно напасть на подлинные сокровища. Денег нет, так хоть посмотреть — чем не музей. Всё переглядеть — жизни не хватит.
Однако для художника Париж — это прежде всего Лувр. Именно ради Лувра (вкупе с иными музеями, разумеется) жертвовал Борисов-Мусатов временем своих занятий, отводя работе поначалу лишь четыре часа. «Я, конечно, мог бы заниматься целый день, тогда бы успех был самый существенный, но я не раскаиваюсь, что этого не сделал, ибо я хоть немного познакомился с Парижем. Я в это время хоть сколько-нибудь изучил Лувр и Люксембург. Особенно Лувр по своей школе ничем не заменим… Там вы найдёте своих любимцев, там вы увидите громаднейшую коллекцию рисунков классических мастеров, которая откроет глаза на многое, необходимое для знания»5. Кто те мастера, которых прежде всего выделил для себя Борисов-Мусатов? Боттичелли, Фра Беато Анжелико («нервная дрожь охватывает»), Леонардо; без сомнения, Тинторетто, Веронезе. Позже, в 1899 году, не в силах освободиться от луврских впечатлений, признавался: «Мечтаю о Тинторетто, о Веронезе. Завидую им. Мне покоя не дает их свобода, не сдерживаемая холстами. Какое это наслаждение, должно быть, работать на холстах по нескольку метров. Не знать предела своей энергии, своей фантазии, широким потокам краски. Приковать все свои мысли к этим холстам и работать до изнеможения. Освободиться от этого гнета невоплощенных мыслей»6.
В Лувре, кстати, не могло не смущать в те годы странное правило: многие картины висели покрытые слоем пыли и грязи, очистка же полотен расценивалась как вандализм и покушение на искусство. Вероятно, возмущался и недоумевал вместе с другими и Борисов-Мусатов, привыкший в Эрмитаже к иным порядкам.
В Люксембургском музее (своего рода музее современного искусства) ждала встреча с недавним кумиром Бастьен-Лепажем. Здесь же — художник, которого Борисов-Мусатов провозгласил крупнейшим из мастеров своего времени, — Пюви де Шаванн. «Живопись его очаровывала меня, захватывала и увлекала, была мне так родна и близка»7,— признавался он позднее. Но Пюви (Пювис, как его называли русские) — это прежде всего монументальные росписи в Пантеоне, Ратуше, Сорбонне. Снимок c изображением Св. Женевьевы из Пантеона был привезен в Саратов вместе с репродукциями Боттичелли и Леонардо и помещен на стене рядом с самыми дорогими для души фотографиями и репродукциями. И естественно совершенно, что именно у Пюви де Шаванна должен был кое-что перенять для себя Борисов-Мусатов — при таком-то отношении — и в подходе к цвету, к линии, и в приёмах композиции.
Во внимании к росписям Пантеона или Сорбонны сказывалось тяготение Борисова-Мусатова к работе с масштабными пространствами, к монументализму — ведь о том же кричит и письмо, только что процитированное, с признаниями в зависти к Тинторетто и Веронезе. Мечтам его, к несчастью, так никогда и не суждено было осуществиться.