Ответное письмо его поразительно. В нём не только упреки, хотя без них (как же иначе?) тоже не обошлось: «Ну скажите, ради Бога, что все эти ваши слова о своей любви к искусству разве не есть пустословие? Разве все ваши бросания куда-то, в силу каких-то высоких, но тайных принципов, не доказывают отсутствие у вас какой бы то ни было любви к искусству? Разве, любя и веря в принципы искусства, можно его постоянно отодвигать на задний план для служения или преклонения другим принципам, высоким, но для которых артист не может отдать свою душу целиком»73. Но, как ни упрекай её, важнее — что самому делать? Всё просто: если жизнь обманывает, то как не пожертвовать всем ради единственного, что способно утешить и спасти, — ради искусства? Борисов-Мусатов ещё раз провозглашает: нет для него ничего выше его кумира, идола — выше искусства: «…мир искусства для нас всех есть самая заветная мечта, наш самый высокий идеал, и… принципы искусства есть для нас самые дорогие принципы, которым мы и должны следовать… Я немножко фанатик, как и всякий артист. Артист же есть человек, ибо всякий артист что-нибудь любит. (…) Любить можно только то, что знаешь. Чтобы иметь право сказать, что я верю в то-то, нужно это доказать делом. (…) Только отдавая всю свою душу каким-нибудь принципам, можно что-нибудь существенное сделать для этих идей. Нужно всегда иметь в голове одну идею искусства, которая бы засела гвоздем в ней и всегда служила его принципам. Какая жизнь так полна самоотречением в пользу высоких идей, лишениями и разочарованиями, как не жизнь художника? Отзывчива на все хорошее впечатлительная душа художника и всегда готовa на самопожертвование… О себе говорить ничего не буду, ибо моя судьба уже решена»74.
Вечный урок человеку: не усердствуй мечтою, не дерзай предполагать. Располагать — все равно не тебе.
Что ж, пусть так. Только бы искусство не обмануло — неизменный кумир.
Но — будь что будет. «Жребий брошен, Рубикон перейден», — повторяет он с безоглядной решимостью Цезаря, бросающего вызов судьбе.
В кармане заграничный паспорт. Впереди — Париж…
Впереди ещё десять лет жизни.
И ЕЩЁ ГОДЫ УЧЕНИЯ
ПАРИЖ 1895–1898
Короче, чем Гейне в этих четырёх строчках, и лучше не скажешь. Таким он был, таким и останется навсегда, вероятно, — Париж, город шумный, многоцветный, соблазнительный.
Как и положено художнику, поселился Борисов-Мусатов в районе Монмартра. На вершине — белеющая над всем Парижем Сакрэ-Кер, более похожая на мечеть, чем на католический храм. Внизу, у подножия, царство бульварных красоток — бульварных в прямом смысле, ибо заполняют бульвары, примыкающие к пресловутой пляс Пигаль. Тут же знаменитейший «Мулен Руж», прославленный Тулуз-Лотреком, сжигавшим здесь свою жизнь.
В отличие от своего предшественника-горбуна наш герой держать себя в руках умел, воля у него, надо признать, была железная, несмотря на случавшиеся приступы хандры. Ну а касательно прогулок по бульварам и пляс Пигаль — о чем не знаем, о том умолчим. В одном из писем его среди «маленьких удовольствий», кои позволял он себе в Париже, называются посещения концертов и загородные прогулки.
Дошла до нас фотография того периода, — изображенного на ней художника никак не отнесешь к богемным прожигателям жизни: вид довольно фатоватый, но заурядный. Бабочка, какой-то пошлый котелок — так, мелкий клерк из адвокатской конторы, не более.
Время и силы он обрушивает на работу, работу, работу. Он умел держать сам себя на коротком поводке. «…Я начал работать действительно на другой же день, как приехал»2,— сообщил домашним по приезде.
Правда, поначалу Париж увлёк-таки сильно, да кто же и устоит перед его захватывающей энергией: здесь можно почувствовать, скорее, утомление от пестроты и шума, но никак не скуку — сколько ни броди по таким баззаботным с виду и весёлым улицам. И от разнообразия и многоцветности всего поначалу трудно сосредоточиться, сообразовать впечатления. Пришлось даже пожаловаться в одном из писем: «В Париже масса вещей, и не видишь самой главной, — глаза разбегаются»3.
«И как было не растеряться, попав в этот омут, в этот «новый Вавилон», превосходивший в своей экзальтированной деятельности, в своей шумливости, а также в смысле обилия разнообразных впечатлений всё, к чему мы привыкли…»4— вторит в своих мемуарах А.Бенуа, приехавший в Париж годом позднее.
Можно было взять дешёвые верхние места в Опере или в Театре Сары Бернар, насладиться пением знаменитых примадонн; можно на балет поглазеть (он был здесь тогда весьма невысокого качества); можно посетить Комеди Франсэз или Одеон… В театре Шатле давались прекрасные концерты — в программе Бах, Бетховен, Берлиоз, Шуберт, Сен-Санс, — здесь блистали виртуозы с европейской известностью. Утонченные ценители собирались на концертах старинных инструментов, внимая «королевским» звукам Люлли и Рамо.