Свое безразличие к нему она в этом письме сильно преувеличивает, пусть даже и раскаиваясь в нем. Все-таки ей хочется выглядеть немного принцессой. Что именно ее разочаровало? Отчасти, конечно, спадающие штаны и небрежность костюма, – она пристрастилась к бонтону и, по-нынешнему говоря, хай-стайл'у. Главное же – ее смутило, что перед ней был прежний Боря Пастернак, который к ней по-братски относился, – а она-то уже «привыкла к широкой заграничной жизни, мужской прислуге, лакеям, стоящим напротив стола и следящим за ртом и вилкой, к исполнению всех прихотей и капризов. Я привыкла нажимать кнопки и заказывать автомобили, билеты в театр, ванны». Дело, разумеется, и не в сосисках, которые были ей предложены «в какой-то харчевне». Дело в том, что герой не оценил разительных перемен, происшедших в героине, и отнесся к ним без должной серьезности; на предполагавшееся свидание монархов приехал люмпен. Откуда ей было знать, что для него марка семьдесят восемь пфеннингов за фунт сыра была непозволительным расходом, о чем он и сообщал родителям в письме с подробным отчетом о своей бухгалтерии? Она отправила ему ледяное письмо: «Я все-таки очень рада, что встретилась с тобой, хотя это свидание монархов история и назовет неудачным. Хотелось бы, конечно, совсем иного; но я заметила, что в наших встречах удача и неудача всегда чередуются, – и уже одно это непостоянство очень меня радует. За то время, что мы с тобой не видались, во мне очень многое изменилось… Мне хотелось сказать, что я ждала от тебя большего. (…) Теперь в своем письме, говоря об интимности, которая, якобы, кажется мне в тебе навязчивой, ты ссылаешься на „некоторый тон“ твоих старых писем: он-де превратно был понят мною. Я этого не люблю. И не хочу, чтобы ты комментировал те письма, как бы глубокомысленно это ни было». Да ведь это прямое признание в любви, в том, что тогдашнее – для нее свято, что он обманывался ее показной суровостью! «И как ты не определяй себя того, петербургского периода, все же ты не можешь его заслонить этими определениями. Я, правда, не совсем была подготовлена для „того“ тебя; но я боюсь, что ты сейчас не совсем подготовлен для меня… и ты не вырос настолько, насколько я ждала».
О, великолепное высокомерие разочарованной барышни! Тут же, впрочем, она оставляет ему адрес своего отеля в Глионе, куда отправляется из Франкфурта. Только человек, безнадежно оглушенный юношеской обидой, смог бы не понять, что перед ним любовное письмо; Пастернак, конечно, все понял. Понял – и всерьез загрустил: ему бы такое послание от нее летом десятого года, когда он так ждал чего-то искреннего и равного ему по безоглядности – а она маскировала свое чувство иронией и докторальностью! «В Меррекюле… ты чудом невозможное делал возможным, и сам говорил за меня; все, что говорил ты – принадлежало мне». Но он не догадывался об этом, и корил, и ненавидел себя! Пастернак ответил немедленно и, в общем, яростно: «Мне досадно, Оля, что ты так неосторожно запоздала со своим письмом; оно должно было придти в августе 1910 года. (…) Не сердись на меня, Оля, но все это, правда, досадно. Если бы мне время повернуть».
Шуре Штиху он написал десять дней спустя еще откровеннее: «Отдаление от романтизма и творческой и вновь творческой фантастики – объективация и строгая дисциплина – начались для меня с того комического решения. (Имеется в виду „сближение с классическим миром Оли и ее отца“ в 1910 году.