Борис сел в креслице у ложа. В ногах царицы-инокини лежала борзая Фёдора Иоанновича. Глаза собачьи плакали. Борзая доверчиво потянулась к Борису. Длинным тёплым языком лизнула руку и вновь припала к ногам Ирины. Обтянутые скулы Бориса обозначились резче.
Несколько всего и дней прошло, как видел он смерть царя, а теперь перед ним лежала родная сестра, и её немногое отделяло от последнего предела. Борис напряг слух, но дыхания так и не услышал. «Дунет слабый ветерок, — подумал, — и эта свеча угаснет».
Вновь увидел толпу на Варварке, расширенные глаза мужиков и баб, юрода, теребящего мясо. «Страсти, — подумал, — страсти необузданные. А что есть жизнь?.. Человек слаб, и всё суета и миг на земле». Кремль увидел. Народ на площадях, костры, сизый дым…
У глаз правителя собрались морщины, веки опустились. Лицо застыло в неподвижности, но всё же было видно по нездоровому румянцу, алевшему на щеках, что потаённые мысли тревожат Бориса и он взволнован и напряжён. Горло сжало болезненной спазмой. Боясь потревожить тишину келий, Годунов кашлянул в кулак, поднялся, осторожно ступая, подошёл к окну.
В морозной дали, за Девичьим полем, дымили трубы Хамовнической слободы, левее поднимались столбами дымы Патриаршей и Александровской слобод. А ещё дальше виделись дымы московские: Хамовников, Арбата, Сивцева Вражка. В дымах — искрами — кресты церквей. Борис угадал — кресты церкви Николы на Песках и церкви Николы на Курьей Ношке[12].
Правитель долго вглядывался в хмурую даль. И вдруг застывшее, неподвижное лицо его — не то от саднящей боли в груди, не то от чего другого — дрогнуло, лёгкая судорога исказила твёрдые губы, глаза увлажнились. Даль расплылась, и уже не Москву и слободы её видел или угадывал он перед глазами, а заснеженные литовские пределы со стрелецкими заставами в дремучих западных пущах; бескрайние южные степные просторы с новыми крепостицами Воронежем и Ливнами, Ельцом и Белградом, Осколом и Курском на путях крымцев; сибирские остроги — Тобольск и Пелым, Березов и Сургут, Верхотурье и Нарым, строенные его настоянием и свирепою волею упрямых воевод. Двенадцать лет просидел он — Борис Фёдорович Годунов — правителем при Фёдоре Иоанновиче, его именовали ближним великим боярином, наместником царств Казанского и Астраханского, он был шурином царским, и всяк на Москве, и в западных ближних и дальних странах, и в Крыму, и в Туретчине знал: Борис Фёдорович — правитель государства Московского по имени и царь по власти. С такой высоты виделось и угадывалось многое.
Русь расцветала. Некогда крохотное рядом с Литвой, Золотой Ордой и Новгородской республикой княжество раздвинуло невиданно границы, вступило в Сибирь, превратилось в могучую силу, позволявшую русскому народу готовить себя для великого будущего.
Борис коснулся рукой лба, охлаждая бегущие мысли.
Росла и честь русская. Великого князя Василия Тёмного уже называли «благоверным и боговенчаным царём». А такое впервые сталось на Руси. Царский титул непросто объявить. Митрополит Илларион в «Слове о законе и благодати» утвердил равноправие Руси с Византией[13].
В «Слове об осьмом соборе», после описания гибели Царьграда, торжественно возвещалось: «…а наша русская земля… растёт и возвышается». В «Повести о белом клобуке» — символе верховной православной власти — говорилось о передаче её в светлую Россию, в Новгород. С падением Константинополя старец Елизарова монастыря Филофей[14] писал великому московскому князю Василию Ивановичу: «…блюди и внемли, благочестивый царь, яко вся христианские царства снидошася во твоё едино, яко два Рима падоша, а третий стоит, а четвёртому не быти: уже твоё христианское царство инем не останется по Великому Богослову…» Всё это были гранитные глыбы, мостящие основы Руси.