Но сейчас, ранним утром, тишина стояла над острогом. Ни единого голоса не услышал воевода. Он подполз к стене, привалился битым боком к крепким доскам. И застыл. Ждал. Сказано было: придет царевич, его слово все решит. «А что решит? — пришло в голову воеводы. — Все решено. Острог сдан, и его, воеводы, в том вина великая. Москва такого не прощает. Тати по российской земле гуляют… Тати… Что дальше?» Воевода застонал сквозь стиснутые до хруста зубы. И как тогда, когда смотрел со стены острога вдаль, на перелесок, в мыслях прошло: «Лютое время наступает… Лютое…» И он даже стонать перестал…
…О беде на западных рубежах российских Москва еще не ведала. Над белокаменной догорала осень. Падал желтый лист, и лужи после выпадавших ночами тихих дождей по утрам, под ясным небом, были до удивления сини.
Царь Борис в один из этих дней пожелал побывать в своем старом кремлевском дворце, о котором не вспоминал много лет. Сказал он о том вдруг.
Семен Никитич дыхание задержал, но, найдясь, заторопился:
— Государь, дорожки в саду не разметены небось… А?
Борис головы к нему не повернул.
Спешно, бегом, только каблуки в пол — бух! бух! бух! — Красное крыльцо покрыли ковром, разогнали приказной люд, что без дела по Соборной площади шлялся, как из-под земли вынырнув, застыли по дороге к Борисову двору мушкетеры.
Семен Никитич облегченно вздохнул — все устроилось. Радость его, однако, была преждевременной.
Царь Борис, сойдя с Красного крыльца, глянул на мушкетеров, торчащих черными болванами по площади, и поморщился. Недобрая морщина на лбу у него обозначилась. А ведомо было Семену Никитичу, что беспокоить царя не след. Оно и так радости и в Кремле, и в Москве, да и по всей российской земле недоставало. Радость?.. О том забыли и думать. Одно беспокойство, тревога, надсад.
Царь Борис поднял глаза на дядьку и, показав взглядом на мушкетеров, сказал, не размыкая губ:
— Убери.
И пошел через площадь мимо деревянной колоколенки древней, срубленной, как говорили, еще великим князем московским Иваном Васильевичем в честь присоединения к Москве Тверского великого княжества, мимо церквей Рождества Христова, Соловецких Чудотворцев к Борисову двору. Шел, руки за спину заложив, опустив голову и упираясь подбородком в шитый жемчугом воротник. Лицо у него было нехорошее. На празднике такие лица не бывают.
День был добр… Такой день, который от накопленной за лето силы, от неистребимой могучести земли дается в остатнюю теплую пору на радость людям, чтобы благодатное солнышко согрело человека, обласкало его, смягчило душу и он во вьюжное, злое зимнее время, вспоминая эту ласку, улыбнулся, обрывая с бороды льдистую намерзь.
Борис сделал шаг, другой, третий, и видно стало, что ногу ставит он, как царю не должно. Слишком тяжел был шаг. Так идут, когда на плечи давит груз неподъемный. Оно конечно, царь много несет на себе, однако известно, что людям ту ношу видеть не след. В царе надобно народу зреть силу, радость, по-бедительность, так как многое в жизни народа от царя зависит. Не все. Все то — богово. Но, однако, столько, чтобы людям сытыми быть и жить без страха.
У церкви Соловецких Чудотворцев царь Борис поднял взгляд на купола. Золоченые кресты и шапки куполов горели под солнцем, слепили глаза, но царь, словно не замечая этого, стоял и стоял, не отводя взора и думая о чем-то своем. Перекрестился. Но истовости не было ни в лице Бориса, ни в движении руки. Пальцы слабо коснулись лба, и рука опустилась.
Перед ним торопливо раскрыли ворота Царева-Борисова двора.
Семен Никитич неотступно шел следом за царем. Ему надо было многое сказать, но он выжидал удобную минуту. Робел. Из Курска прискакал гонец с тревожными вестями, из Смоленска сообщали недоброе. Да и здесь, в Москве, было куда уж хуже. Недобрые признаки объявлялись. Тучи наволакивались по всему небу над Русью, и он, Семен Никитич, об том ведал. Мужики шалили, казаки на границах волновались, на Волге тати разбивали царевы караваны… Семен Никитич чугунел лицом, зубы сцеплял. Сегодня ночью здесь в Москве, на Солянке, в собственном доме был схвачен дворянин Василий Смирнов и гость его, меньшой Булгаков. Известно стало, что пили они вино с вечера без меры, а охмелев, чаши поднимали за здоровье царевича Дмитрия. Поутру в застенке, вытрезвленные под кнутом, оба воровство признали, но Василий Смирнов, во зле, опять же сказал:
— Здоровье царевичу Дмитрию! Здоровье!
Кровью харкал. Поносные слова говорил. Рвался на дыбе так, что веревка звенела, и в другой, и в третий раз сказал:
— Здоровье царевичу, а вы будьте прокляты! Дна у вас нет. Народу вы не любы…
Палач ступил на бревно, подвешенное к ногам Смирнова, тот вытянулся, закинув голову. Но зубы были сцеплены непримиримо.
Меньшой Булгаков тоже волком выказал себя. Иначе не назовешь. «Как с ними быть? — хотел спросить Семен Никитич. — Что делать?» Но вопросы в глотке застревали, когда взглядывал он в лицо царя.
…Борис шагал по дорожкам сада.