Давно примечено в русском человеке, что для него всегда царь плохой, да и вся власть негодна. Земля хороша, плоды на ней разные произрастают, реками Россия не обижена, рыбы в водах жирные есть, скот на лугах выгуливается добрый, птица с пером, с яйцом на диво; и богатеть бы русскому мужику, жить в удовольствие, но разговор один: царь с властями мешают. И обязательно услышишь: а он сам-то, мужик, все умеет — вспашет, посеет, сожнет и к тому делу всякие приспособления придумает и сработает. Руки золотые! Спору нет — она, власть, конечно, не мед, да только и так можно сказать: да хорош ли мужик? Но нет, редко кто на Руси рот откроет — я не гож! Гордыня глотку перехватывает. При крайности согласится — да, сосед мой, тот ленив. Но чтобы себя пальцем в грудь ткнуть — такого не бывает. А скорее, даже не сосед, а царь. Тот уж непременно из самых что ни есть последних.
Оттого и на воеводу кинулись, окрутили веревкой — да старались потуже узлами затягивать, позлее. У бедняги губы отвисли, щеки мотались. Он таращил блеклые глаза да охал. Вот и спеленали его. А что будет через час — ни стрельцам, ни острожским жителям не пришло взять в голову. Воевода провякал было: пожалеете, да поздно будет. Но его мужик с кривым глазом только зло пнул в бок.
— Молчи, — оскалился, — молчи!
Воевода поник головой.
Казаки вошли в крепость на сытых конях. Веселые. Как иначе: острог без боя взяли. И катила казачья вольница волна за волной. С конских копыт летели ошметья грязи. Вот тут-то, глядя на такое казачье многолюдство, острожские жители, да и стрельцы за шапки взялись: «Ого, дядя, с этими орлами не забалуешь». А еще и по-другому не тот, так другой подумал: «Тряхнут они острог, тряхнут… Пыль пойдет… Со стен-то с ними лучше было разговаривать…»
Однако думать об том было поздно.
Строй казаков, оружие и иная справа говорили — это не ватажка степная, а войско, сбитое накрепко, всерьез. Вот так! Подумай… Но русский мужик, известно, задним умом крепок.
Впереди казачьего войска атаман. И хотя имя у него было Белешко, как стало известно острожскому люду, однако точнее сталось, ежели бы его Темным звали. Крепкая зашеина у атамана, неслабые плечи, опускающиеся покато, и неслабая рука, придерживающая коня.
К атаману подвели воеводу. Белешко глянул сверху, и ничто в лице атамана не изменилось, ни одна жесткая складка не двинулась, бровь не шелохнулась, но стоящие вокруг поняли — этот одно может сказать: «Повесить!» Иных слов у такого нет. Вот тут-то многим и подумалось: «Темен, ох, темен… Какого мы дурака сваляли, ворота открыв?.. Будет худо».
Атаманский жеребец — необыкновенно желтого цвета, с пролысиной во лбу, но хороших статей — переступил с ноги на ногу, и в тишине, повиснувшей над площадью, тонко-тонко звякнули стальные удила.
Воевода лежал серым мешком у копыт атаманова коня. Круглился живот воеводы, по-неживому торчали ноги в казанских сапогах. Смотреть на него было больно. Он, видать, уже был готов к смерти. Но воеводу не повесили. Известно стало, что не атаман Белешко жизнями людскими распоряжаться будет. Придет иной. Царевич Дмитрий. Он решит судьбу воеводы. И велено было запереть воеводу в камору. Стрельцам же и острожским жителям по домам расходиться и ждать царевича. Он свое царское слово скажет.
Атаман приподнялся на стременах, глянул на толпу, стоявшую разинув рты, и засмеялся. Многие рты закрыли, и в другой раз в головы вошло: «Темен атаман, ох, темен… Непременно быть беде».
Воеводу сволокли в подклеть и пошли прочь с площади, каждый хозяин к своему дому, но оказалось, что уже не они хозяева домам и пожиткам своим. В хатах иные владельцы объявились. Тут-то и началось веселое житье, сказалась казацкая натура, разгулялись души, привычные к вольной жизни. Птичье перо полетело над острогом, заверещали в предсмертной муке поросята, завыли бабы, и не одному мужику между глаз влетел крепкий казачий кулак, да то еще половина беды — кулак, могло быть и хуже. Страшным запахом сивухи потянуло на улицах острога. Смертью пахнет самогон. Смертью… Булькало жаркое варево в многоведерных чугунах, куда валили петуха и куру, шматы сала и бараний бок, ибо казаку все едино, абы только погуще да пожирнее было. Ночью в трех-четырех местах занялся огонь. Но ночь была без ветра, шел дождь, пожара большого не случилось. Крик, конечно, поднялся, на огонь побежал народ, и не без того, что потоптали иных. Гудели, гудели колокола. Пономарь церкви Всех Святых, выдирая руки из плечей, садил и садил двухпудовым языком в медь.