«Ведь это наши поля, наши хлеба… наша земля… и этот чудесный Савелий, и тот, Егор Панкратьевич. Все — все это наше. Наша родина, — кричала она про себя и расширенными глазами, как бы впервые все это видя, смотрела на поля, на хлеба, на коней, на Савелия. — Боже, как мы красиво живем. И я еду… я к тебе еду, Коля. Колюша мой… Родной мой… Ро-о-дно-о-ой», — посылала она через просторы полей, через горы — туда, на Урал, где находился Николай Кораблев.
Мария Петровна, глядя на свою дочь, видя ее сияющие глаза, сама в страхе крепко держась за ободину шарабана, совсем не понимала, чему радуется ее дочь.
— Как бы он не выкинул нас… Из кошелки этой, — сказала она.
Но Савелий сидел на козлах, как влитой. Выбросив вперед руки, натянув вожжи, он, гордо свалив голову на правое плечо, гикал:
— А ну! Ай-ай-ай! Лихие! Соколики, сердечные мои!
И Татьяна верила ему, этому чудесному бородатому Савелию, верила коням, серым, сытым, сдруженным, верила полям, этому солнцу, этому буйному ветру, рвущему с нее косынку, с коней их густые гривы. Верила и чувствовала, что она на родине, на своей земле, среди своих добросердечных, гостеприимных земляков.
— Мама! Мама! — вскрикнула она, стараясь перекричать скрип и вой шарабана, гулкий стук копыт, свист ветра. — Мама-а!
И мать поняла — ее дочь чему-то крепко рада. Оторвав руку от ободины шарабана и заглянув под шаль, в лицо Виктора, она сказала:
— Уснул. Мужик-то наш, — этого никто не слышал, но мать совсем и не заботилась об этом.
Когда кони, промчавшись равнинами, выскочили в гору, Савелий отпустил вожжи. Кони, резко сбавив шаг, пошли вразвалку, роняя с себя клочья пены, грызя удила, все чаще и чаще скашивая глаза на Савелия, как бы ожидая похвалы от него.
И Савелий похвалил:
— Молодцы! Одно могу сказать, молодцы вы, соколики, — повернулся к седокам: — Каково?
Мария Петровна села свободней, вздохнув, сказала:
— Умеете вы управлять лошадками. Славно.
— Люблю, — отрезал Савелий и тут же, заглядывая в лицо Виктора: — Хворает малый-то? — И, не дожидаясь ответа, уверенно произнес: — У нас поправится. У нас в Ливнях место такое, здоровое. Да и Егор Панкратьевич мужик — я те дам. Егор Панкратьевич по всему округу первый директор: четырнадцать лет мы с ним на одном месте. Вот как, — и Савелий замотал головой, смеясь. — Чуда-дива. И как это его не выдвинули ай не задвинули? При советской власти ведь так: хорошо работает, выдвинуть его, плохо — задвинуть, — повторил он чьи-то чужие слова. — Дива-чуда. — Выехав в гору, заросшую густыми сосновыми лесами, пройдя по песчаной дороге пешком, Савелий снова сел на козлы и натянул вожжи. Кони рванулись, все так же дружно отбивая шаг.
Через несколько минут, словно увидя Москву, Савелий торжественно сообщил:
— Вот она, наша Ливня. И-их! Красота неописуемая.
В долине, разрезанной рекой и огромным прудом, лежало село Ливни. По обе стороны села тянулись горы, заросшие сосновыми лесами, а почти рядом с селом, упираясь в зелень бора побеленными, каменными, с колоннами зданиями, виднелось крупное хозяйство.
— Вот он где живет, Егор Панкратьевым. Совхоз. — Савелий отпустил вожжи, и кони снова пошли вразвалку. — А то вон мой дом. Во-о-он, с новой крышей, на второй улице. Егор Панкратьевич помог. Сказал: «Ну, Савелий, скворец и тот свое жилье имеет, и ты приспособляйся». Вот он какой, Егор Панкратьевич. — Въехав в село, Савелий так натянул вожжи, что кони рванулись с места ураганом. Сам же Савелий весь приподнялся на козлах и, покрикивая: «Эй-эй, сторонись! Ротозей!» — чертом, как говорят, промчался длинной улицей и вдруг со всего разбегу круто остановил коней у дома со старинными колоннами. Остановил и сказал: — Тута, — и вдруг, глянув в подъезд дома, отшатнулся, удивленно произнеся: — Эх! Здесь уж он. И как это его угораздило? Видно, машину вызвал. У-у-у! Мы лесной дорогой, а он в крюк — степной.
Из каменного дома с колоннами вышли Егор Панкратьевич, уже одетый в серенький выглаженный пиджачок, и его жена Анастасия Григорьевна, женщина довольно полная, седоватая, но весьма расторопная. Она, несмотря на свою полноту, первая подбежала к шарабану и, протягивая руки к Виктору, проговорила:
— Сходите, сходите, родименькие. Сходите. Дай-ка мне младенца-то, дай-ка, матушка моя… Егорушка мне уже все рассказал. — И, приняв на руки Виктора, который, к удивлению Татьяны, охотно на это пошел, Анастасия Григорьевна шагнула к мужу, по-стариковски поцеловала его, сказала: — Хороший ты у меня, Егорушка. Помоги-ка им. Самовар-то уж кипит. Пускай умываются, да и за стол. А ты, Савелий Петрович, коней-то поставишь, да баньку. Золотую, смотри. Не серебряную, а золотую, умеешь ты это — золотую, — и пошла в дом, что-то напевая маленькому Виктору.
Татьяна, выбираясь из шарабана, услышала, как Виктор где-то там, на лестнице, засмеялся…
После самовара, после завтрака, после того как побывала у них «докторша», после баньки, горячо натопленной, пахнущей уксусом и березовыми вениками, — после всего этого, свободно вздохнув, Татьяна послала Николаю Кораблеву телеграмму: