Долго и весело смеялись они оба, а я смотрела и любовалась Владимиром Ильичом — столько в нем было жизни. Потом Мария Ильинична куда-то пошла и принесла ему какую-то полинялую косоворотку. Все наспех надо было раздобывать, сию же минуту. Ведь Владимир Ильич все это время был на ногах, даже присесть не хотел. Мария Ильинична знала, какой он настойчивый, а я впервые в этом убедилась, хотя провела с ним уже немало дней и ночей. Пока лежал, он всему подчинялся беспрекословно, а тут сразу вышел из повиновения. Одевшись, он пошел к умывальнику. До этого времени он мылся над тазом — я ему из кувшина на руки поливала. Так неудобно ему было в постели умываться и зубы чистить.
А тут он дал себе полную волю — все краны перепробовал, брызгался и плескался, сколько душе было угодно.
Восхищался умывальником и всем домом:
— Ах, как хорошо все это сделано! Замечательно!
Скоро он почувствовал, однако, усталость и должен был улечься в постель. В это время пришел доктор Кожевников и, конечно, не похвалил Владимира Ильича за то, что он так много себе позволил в это утро.
Настойчивый был. Вот два случая.
Когда ему разрешили ходить, через неделю была плохая погода, дождь сильный, и он вздумал идти навещать племянницу Ольгу Дмитриевну, которая только весной родилась (а дело было в июне). И вот он решил, что ему надо навестить Ольгу Дмитриевну в маленьком доме, где он прежде лежал. Там жил Дмитрий Ильич с семьей. Он во что бы то ни стало решил идти: "Давайте мне калоши, пальто!" — "Я не знаю, где пальто!" — "Ничего-то вы не знаете!"
И вот он со смехом сам разыскал плащ Марии Ильиничны (накидку) и отправился.
Сколько я ни просила, ни молила — ни за что не хотел остановиться. Раз он решил, то уж кончено.
А второй случай.
Вдруг ему вздумалось, что ему надо принять ванну. До этого ему не делали.
Я, конечно, никак не могла разрешить эту ванну, это не в моей власти.
Он смеялся: "Ну и сестра! Даже такой самостоятельности не может проявить! Не может разрешить ванну".
Вызвали Кожевникова, чтобы это дело уладить. Кожевников сказал, что он ванну разрешит, только не сегодня, а на следующий день, так как сейчас уже двенадцать часов ночи. Владимир Ильич был очень смущен, что он поднял такой переполох, очень извинялся…
Один раз с Урала прислали ему в подарок какую-то фигуру, отлитую из чугуна. Не помню я, что она изображала, эта фигура, а внизу, конечно, надпись была и подпись — с грубой орфографической ошибкой.
Он так возмущался, ой, как возмущался: "Эх, Расея!"
Помню, в Г орках как-то он увидел очень красивый столик, покрытый зеркальным стеклом. Стекло было все в трещинах. Он тоже был возмущен: "Эх, Расея!"
За лето сделали новые полы — паркетные. Вероятно, сделали из сырого материала. Пол, высыхая, трещал. В тишине ночи этот треск был вроде ружейной пальбы.
Владимир Ильич, помню, говорил об этом с Надеждой Константиновной, возмущался: "Как пол-то трещит… Клей-то советский!"
Скоро Владимир Ильич настолько поправился, что одевался уже без посторонней помощи, ходил в столовую, сам умывался. Теперь он стал тяготиться постоянным наблюдением за ним, в частности моим.
Я также считала, что мое присутствие не было больше необходимо для него. Мы с ним хорошо и сердечно простились. Всего провела я у него в этот раз, около месяца. А второй раз мне пришлось подежурить у Владимира Ильича целых два месяца — декабрь 1922 года и январь 1923 года в Кремле.
Опять пришел ко мне Алексей Михайлович Кожевников и сказал, что меня просят приехать в Кремль к Владимиру Ильичу.
За мной опять прислали машину. Вот Кремль. Подъезжаем к белому зданию с флагом наверху.
Владимира Ильича я опять нашла в постели.
У него были парализованы правая рука и нога. Но речь на этот раз не пострадала.
Он встретил меня грустно: "Вот я опять больной!"
Поместили меня рядом с ним в комнате, бывшей столовой. К моей кровати провели звонок, который я клала к себе под подушку или рядом в тумбочку, чтобы никто, кроме меня, не слышал ночью звонка. Этого требовал Владимир Ильич.
Опять возле него была масса книг — все о кооперации. В это время он очень интересовался кооперацией.
Во втором месяце, когда ему стало лучше, ему разрешили читать и даже диктовать речи. Записывала стенографистка.
Я должна была следить, сколько времени он занимается или читает. Следила с часами в руках.
Когда придешь, бывало, и скажешь: "Пора уже, срок истек", — он очень огорчался этим и все же подчинялся.
Он говорил мне с досадой: "Мысли мои вы не можете остановить. Все равно я лежу и думаю!"
Страдал бессонницей.
Врачи утешали его. Профессор Василий Васильевич Крамер говорил: "Вы уж, Владимир Ильич, нам верьте, верьте. Мы уж вас поправим!"
Владимиру Ильичу это не нравилось.
Видно было, что он все время думает, думает без конца.
Смотрит, прищурясь, куда-то в пространство — будто задачу какую решает. Изголовье у него было высокое. Он почти сидел.