— Черные пришельцы, — сказал Головня. — Их работа. Больше некому.
Помощники уныло покивали. Кто еще сподобится на такое злодейство? Лесовики убийству не обучены, по старинке живут — загонами да молитвами. А у пришельцев, известно, зуб на Головню, давно обещали нагрянуть. Вот и нагрянули, подгадали день, мерзавцы.
Испытания состарили вождя. Он осунулся, под глазами набрякли синяки, на висках бились жилки — как бабочки в коконе. Щеки ввалились, обострив пожелтевшие скулы, меж бровей прочертилась морщинка. А ведь ему еще не было и пяти пятков зим! Значит, настал и его предел. Раньше всякий удар судьбы принимал как вызов, торопился ответить. А теперь сник. Да и то сказать: сколько всего навалилось! И мятеж, и смерть Заряники, и пришельцы. Да еще Искра… О жене своей Головня не произнес ни слова, но именно ее гибель, вероятно, угнетала его больше всего. Сколько вместе прожито, сколько перенесено!
— Может, откочевать на полуночь? — подал мысль Лучина. — А что? Там сейчас свободно: бери — не хочу, — он хохотнул, но тут же осекся.
— Удирать, значит? — процедил вождь. — Как зайцы?
Лучина простодушно пожал плечами.
— Мы примем бой, — тихо, но твердо заявил Головня.
— С кем? — хмуро вопросил Сполох. — Людей-то всего ничего.
— Что ж, мало воинов тебе? — спросил вождь. — А Рычаговы? Небось не разбегутся.
— Да что Рычаговы… Их еще обучить надо.
— Вот и обучи.
— Дело нехитрое, земля мне в нос. А с громовыми палками что делать? Против них никакое заклятье не поможет.
— Ты-то почем знаешь?
Сполох долго смотрел в плещущийся костер, затем промолвил едва слышно:
— Да уж знаю.
Вождь помолчал, размышляя.
В желтоватом свете костра лица помощников обметало золотистой пыльцой. Сполох отрешенно смотрел куда-то вдаль, посасывая хребет вяленой мундушки. В глазах его проглядывала такая усталость и покорность судьбе, что хоть топись. Последние тяжкие дни и на нем оставили свой отпечаток: исчертили лоб морщинами, придали лику вид суровый и угрюмый. Он тоже сник, как и вождь, но не из-за пришельцев: корил себя, что стал хоть невольным, но виновником истребления рода; не успел, не сумел, не смог спасти. Проклятье отступничества нависло грозовой тучей. Страх вселился в сердце, вызвал сомнения: верно ли он поступает? Тем ли путем идет? Головня ясно видел это — в печальной задумчивости, в навечно застывшей на устах горечи, в язвительной желчности, с какой он теперь выслушивал слова вождя. Крамола витала рядом с ним, нашептывала в уши коварные слова.
Сидевший рядом Лучина, напротив, казался сгустком бешеной силы, рьяным волком, изготовившимся к прыжку. Борода его, прежде короткая, теперь раскучерявилась белокурыми завитками, поднялась к ушам, скрыла подвижный рот; буйные вихры падали на глаза, заслоняя лукавый взгляд. Ничто его, казалось, не трогало: ни гибель рода, ни враги, идущие с юга, ни предчувствие голода. Разве что повздыхал маленько, идя с Головней на охоту: «Что ж за невезуха-то, а? Только было жить начали — и вот на тебе. Всех рабов повыщелкали, а которых не повыщелкали, тех опустили. Опять ходи на охоту да жратву добывай. Когда ж облегчение-то настанет?». Не человек, а огрызок какой-то, душевный урод.
Третьим, укрепясь точно столб, с прямой как журавлиная нога спиной восседал Хворост — сухой, костистый, впалоглазый. Сидел, подслеповато моргая, время от времени двигал челюстью, будто жевал что-то. Бывший раб, а ныне — советник вождя, с руками, замаранными кровью Артамоновых.
Вождь был обозлен и разочарован. Обозлен мятежом, а разочарован упертостью родичей. Как ни талдычил им про Науку, как ни вбивал божьи заповеди, а стоило один раз отлучиться, и все опять расползлось, как раскисшая шкура. Нет в людях стойкости, нет крепизны, одни лишь шатания да разброд. Едва отвернулся — уже в крамоле, замысливают измену. Кругом обман и предательство. Все на подозрении. Все до единого.
Знойника, Сполохова подружка, поднесла ему луковую похлебку в железном котелке. От похлебки шел густой вкусный пар, влажно поглаживавший щеки и нос. Головня поставил котелок себе в ноги, взял деревянную ложку, принялся хлебать, низко согнувшись — громко, с урчанием. Глядя на девку, сопел, вспоминая Искру и Зарянику.
Сполох опять что-то пробубнил. Головня повернулся к нему.
— А?
— Говорю, коли коров нет, то и косить ни к чему. А только как зиму протянем? Одними лошаденками сыт не будешь, особливо когда забрюхатеют.
— А с пришельцами как же?
Тот понурился.
— Ну а что? Я ж о мясе…
— А ежели сюда нагрянут?
— Ну… не знаю тогда. Будем биться.
— Вот-вот. Соображаешь?
— Чего?
— А того. Они о нас знают, а мы о них — нет. Вот о чем надо думать, а не о коровах да молоке.
— Так ведь… помрем же без молока-то, земля мне в уши! — простонал помощник.
Головня досадливо глянул на него.
— Огорчаешь ты меня Сполох. Сильно огорчаешь. Мятеж прохлопал, книги древних не уберег, теперь вот стенаешь попусту. Думаешь, богиня покинула нас?
— Да что ж богиня… одной богиней не прокормишься. А у нас еще детвора на руках. Бабы и без того изнемогают…