Возможно, Ханс Якобсен действительно что-то напутал, но толстеть Сигрид начала еще до войны, а в последние годы жизни она ужасно разжирела, она уже почти не могла ходить. Она передвигалась в коляске, которую возила здоровенная медсестра. Негритянка, кстати. Чем-то похожая на камеристку Альбертины Райт.
Характер у Сигрид испортился окончательно — так Ханс Якобсен мягко именовал для себя ее безумие. Нет, она не слышала голосов, не боялась, что ее хотят отравить, и не впадала в депрессию, не было и никаких суицидальных попыток. Как говорили приглашенные психиатры, настоящей «большой патологии» у нее не было. Но ее маленькая патология была покруче любой шизофрении или маниакально-депрессивного психоза.
Она вдруг взяла себе в голову, что не хочет быть обузой для богатого брата, и требовала, чтобы ее поселили непременно в скромный дешевый пансион. Никакие уговоры, никакие цифры нерастраченной доли наследства ее не убеждали. Она рыдала и обещала, что откажется от еды, если ее будут держать вот в этом госпитале, а не в том. «Хорошо бы», — думал про себя Ханс, зная, что это всего лишь угрозы и истерики, которые закончатся звонками врачей. Конечно, он, как и прежде, был страшно занят в своем бизнесе. Разбираться с Сигрид — он мог уделить этому не больше часа в неделю, но этого часа хватало, чтобы в голове на ближайшие два дня все пошло кувырком. Он никогда не думал, что сестра станет неодолимым препятствием в его жизни. Она была ему родным человеком, потому он не мог махнуть рукой, бросить трубку, хлопнуть дверью или порвать письмо, хотя много раз пробовал. Но ничего не выходило, и в этом-то и было главное проклятье.
Хансу пришлось специально построить пансион для бедных. Причем этот пансион обошелся ему раз в десять, да что там в десять, раз в пятьдесят дороже, чем содержание сестры в любом самом элитарном доме престарелых или пансионе для ожиревших. «Моя девочка хочет жить скромно, хочет есть дешевые котлеты и жевать вчерашнюю слипшуюся вермишель, хочет жить в маленьком дощатом домике в дальнем углу заброшенного залива, где ржавеет остов корабля и торчит труба давно не работающей фабрики? Хорошо, моя родненькая, сделаем, построим тебе такую декорацию, наймем весь необходимый персонал, а чтобы тебе не было скучно, учредим благотворительный фонд и будем там держать еще две дюжины заболевших в тюрьме преступников или завязавших алкашей. Всё для тебя, моя маленькая».
Слегка утешало, что эти две дюжины несчастных были самыми настоящими несчастными, так что Сигрид, что вовсе не входило в ее планы, сделалась благотворительницей, а благотворительность она ненавидела. Проклинала нищих, называла их бездельниками, пиявками, которые впиваются в богатых людей и сосут из них деньги пополам с кровью. Воистину сумасшедшая. Не понимала, что она сама такая пиявка и есть. Но ничего. После смерти сестры Ханс все оставшиеся от ее доли деньги вложил в фонд и пансион имени Сигрид Якобсен. Портрет молоденькой Сигрид украшал холл этого скромного, но достойного заведения.
А Сигрид в дешевом пансионе все так же требовала конфет и шариков. И любила делать подарки не только сестрам и сиделкам, но и всем этим леченым алкашам и одноруким карманникам, которые доживали свои дни на деньги Хенрика Якобсена, отца Сигрид и Ханса.
— Перед смертью она все-таки приехала ко мне, — рассказывал Ханс Якобсен Дирку фон Зандову. — И ни с того ни с сего заявила, что человек имеет право умереть дома. Ей было пятьдесят пять лет.
— Ты с ума сошла? — спросил Ханс. — С чего это ты взяла — умереть?
— Я так чувствую, — сказала Сигрид. — Еще в прошлое воскресенье я была такая молодая, я даже сошла с коляски и пешком, правда на костылях, но все ж таки доковыляла до пляжа и, ты не поверишь, намочила ноги в морской воде. Там так красиво. А потом я тоже пешком самостоятельно дошла до нашего домика, мы сыграли в карты с ребятами, и я посмотрела, как они играют в дартс, и даже сама пару раз кинула стрелы и, по-моему, попала. У меня было такое чудесное настроение, Ханс, я была такая молодая и веселая, а утром проснулась совсем старая и поэтому приехала к тебе.
— Я, само собой, стал утешать ее, — рассказывал Ханс Якобсен. — Сказал, что это всего лишь небольшая депрессия и что в наше время это решается либо таблеткой, либо беседой с хорошим доктором, а если подождать, оно и само пройдет. Я утешал ее, но сам не верил тому, что говорил, потому что видел, что она говорит правду. Жизнь совсем покинула ее.
Неведомым образом она как будто бы протрезвела умом. Уже не говорила ни про свободу, ни про ужасы нашего общества, которое заставляет человека жить в оковах, не ругала меня за то, что я всю жизнь ругал ее. Она просто вспоминала. Вспоминала наше детство в поместье, вспоминала гувернантку и эту странную глупость. Это ее слова — «странная глупость» — про то, что братик и сестричка станут потом женихом и невестой.