— Я этого не говорила! — воскликнула она.
— Да нет, сударыня, сказали. А я ответил: граф умрет. Но успокойтесь, это произойдет само собой, нам ничего не потребуется предпринимать, чтобы ускорить его кончину. Я врач и могу сообщить вам новость: господину графу фон Эбербаху, разбитому и изношенному трудами, скорбями и наслаждениями, жить осталось недолго.
— Ах! — вскрикнула Олимпия изменившимся голосом.
— Я говорил вам, что нам потребуются два года, — бесстрастно продолжал Самуил, — а мог бы сказать и два месяца. Но за то, что это не продлится более двух лет, я отвечаю вполне.
— Вы уверены? — выговорила певица, изо всех сил сдерживая свое смятение.
— Настолько уверен, что прошу выдать мне мои пять миллионов не ранее, чем назавтра после его кончины. Как видите, речь идет именно о скорой смерти, и мы с вами разделим наследство. Вы побледнели, на лбу у вас выступает холодный пот. Но это всего лишь нервы, они заставляют вас трепетать, в то время как ваш разум не сможет не отдать мне должного. Извлечь выгоду из могилы — дело вполне позволительное при условии, если вы ничего не сделали, чтобы поторопить ближнего отправиться туда. Впрочем, смысл поступков меняется в зависимости от того, кто их совершает. Есть нечто такое, что, на мой взгляд, выше нравственности, и это ум. Те, кому присуще величие, вправе попирать своими стопами мораль посредственности. У меня обширные планы. Это золото, которое граф фон Эбербах бездарно расходует на роскошные ливреи своих слуг и на уличных девиц, я использую для больших дел. Знаете ли вы, что в основе всего этого, быть может, таится такая цель, как освобождение народа и даже более, чем одного народа, — человечества? И неужели тех, кто имеет столь далеко идущие замыслы, может остановить какая-то дурацкая щепетильность? Когда это было, чтобы великие умы в своих грандиозных планах связывали себя догматами, почерпнутыми из катехизиса, и ребяческими понятиями о честности и правилах приличия? Или вы воображаете, что Цезарь был щепетилен? Что вы сказали бы о Наполеоне, чувствительном, словно девица, и не смеющем пролить кровь цыпленка? Впрочем, тут нечего пространно рассуждать: мы же не убьем этого человека, его прикончит болезнь, только и всего. И полно говорить о таких пустяках.
Фортуна не любит робких, тех, кто краснеет и смущенно лепечет, оказавшись лицом к лицу с ней. Нет, ее подобает встречать гордо, а уж вам-то, дерзкой и проницательной лицедейке, тем более не пристала глупая совестливость пугливых буржуа. Надеюсь, вы не из породы тех болванов, которые считают, что нельзя украсть целую провинцию, поскольку неприкосновенна мельница. Нет, я уверен, что имею дело с человеком, равным мне. Потому и говорю с вами без обмана и уверток, с открытым забралом. А теперь жду вашего ответа.
Сделав над собой огромное усилие, Олимпия произнесла:
— Скажите мне еще только одно. Если я отвечу «нет», если откажусь сделать свою душу ставкой в той ужасной игре, которую вы мне предлагаете, что вы сделаете тогда? Будете ли упорствовать в своем намерении завладеть состоянием графа фон Эбербаха или откажетесь от этого?
— Прошу прощения, сударыня, — холодно возразил Самуил, — но мне кажется, что тогда это уже не будет вас касаться. Вы вольны устраниться, но и я буду волен действовать. Думайте.
— Сударь, — сказала певица, — прошу вас дать мне день на размышление.
— Нет, сударыня, в делах подобного сорта отсрочки недопустимы. Будучи объяснены, они должны решаться тотчас.
— Стало быть, — уточнила она, — вы будете вольны действовать и без меня?
— Совершенно верно.
— Что ж! — резким, решительным тоном объявила она. — Я согласна.
— Ну то-то же! — вскричал Самуил с насмешливым торжеством.
Он подошел к столу, на котором стояла чернильница, и вытащил из кармана лист гербовой бумаги.
— Что вы делаете? — спросила Олимпия.
— Ничего особенного, — промолвил он. — Нам надо дать друг другу некоторые гарантии.
И он стал писать, в то же время читая вслух написанное:
Он помедлил, потом продолжал: