Внешне это весьма походило на раскаяние. Сдержанность Юлиуса, болезненное отношение ко всякому упоминанию о Лотарио, потребность скрыть даже от лучшего друга те чувства, что отражаются на его лице при одном этом имени, — все эти признаки достаточно ясно говорили о происшедшей катастрофе.
Но все равно Самуил хотел иметь более надежные свидетельства, а чтобы быть вполне уверенным, что убийство совершилось, желательно обнаружить труп.
Алчное, лихорадочное любопытство, снедавшее его, на следующий день побудило Самуила к чему-то похожему на расследование, хоть это было и небезопасно.
Он принялся обходить окрестности Сен-Дени и Ангена, расспрашивать поселян, хозяев гостиниц, лодочников, не слыхали ли они каких-нибудь разговоров о несчастном случае, об утопленнике, о мертвом теле, о поединке?
Но никто не мог понять, что, собственно, он хочет сказать.
У него сохранились связи в прусском посольстве.
На следующий день он явился туда, отыскал второго секретаря и спросил, что случилось с Лотарио.
Секретарь отвечал, что понятия не имеет, однако послу все известно, и прибавил, что никто о нем не тревожится.
Здесь, наконец, намечался хоть какой-то след.
Самуил решил обратиться прямо к послу. Он подождал минуты, когда посол остался один, и просил, чтобы доложили о его приходе.
Посол велел передать, что он не принимает.
Самуил настаивал, говоря, что должен поговорить с его превосходительством о чем-то крайне серьезном.
Тогда секретарь провел его в кабинет.
Посол принял его холодно, сам остался стоять и не предложил посетителю сесть.
— Пусть его превосходительство извинит меня за беспокойство, — сказал Самуил. — Но речь идет о деле, весьма чувствительно задевающем меня и, смею надеяться, не безразличном и его превосходительству.
— Объяснитесь, сударь, — обронил посол ледяным тоном.
— Вот уже три дня как молодой человек, которого я любил как родного сына и к которому ваше превосходительство, по-видимому, также успели привязаться, я разумею Лотарио, исчез.
— Знаю, — все так же холодно произнес посол. — Так что же?
— Обстоятельства, известные мне доподлинно и, как я полагаю, ведомые также вашему превосходительству, заставляют меня опасаться, не случилось ли беды с этим юношей. Как мне сказали, вам известно, что с ним сталось. Я взял на себя смелость явиться сюда, чтобы осведомиться у вашего превосходительства о его судьбе.
Посол прервал Самуила едва ли не сурово.
— Господин Самуил Гельб, — сказал он, — Лотарио был моим секретарем. К тому же, как посол, я представляю во Франции Прусское королевство и его правосудие и призван наблюдать за нашими соотечественниками и оберегать их. Я не признаю ни за кем права более, чем я и чем его семейство, беспокоиться и любопытствовать насчет всего, что касается интересов Лотарио. Вы что, его родственник? Я знаю, что он исчез, но, как можете заметить, не склонен метаться, суетиться, расспрашивать всех вокруг, начиная от парижских лакеев и кончая лодочниками в Сен-Дени. Это все, что я имею вам сказать. Однако прошу запомнить: когда посол Пруссии хранит молчание, господин Самуил Гельб имеет право не задавать вопросов.
Произнесенные с таким выражением, слова имеет право начинали до странности походить на совсем другое слово — должен.
Посол кивком дал Самуилу понять, что аудиенция окончена.
Холодный, высокомерный прием, оказанный ему послом, не задел Самуила Гельба. Он увидел здесь лишь недовольство человека, которому досаждают излишним вниманием к тайне, что он желает сохранить.
Эта надменная сдержанность показалась ему скорее даже весьма ободряющим признаком. Разумеется, посол посвящен в тайну поединка, равно как и в тайну оскорбления.
Просто граф фон Эбербах занимает слишком высокое положение, слишком богат, да и слишком близок к могиле, чтобы его преемник не постарался избавить столь знатное имя от позора и скандала.
Однако сомнения больше нет: Лотарио мертв.
Потому что как же иначе можно объяснить столь жесткое и сухое обхождение с ним со стороны посла? Будь Лотарио жив, что могло бы помешать ему сказать о том Самуилу?
Да и поведение Юлиуса самым положительным образом подтверждало такое умозаключение.
Когда Самуил навещал графа фон Эбербаха, он заставал его неизменно печальным, смиренным, подавленным, погруженным в то вялое, угрюмое безразличие, что бывает свойственно людям, которые ко всему готовы и ничем более не дорожат.
Из своего особняка граф фон Эбербах более не выходил и никого, кроме Самуила, не принимал.
Да и с Самуилом он почти не говорил, советы, что тот ему давал, выслушивал без возражений и, казалось, решился всецело подчиниться его руководству, ничего более не предпринимая самостоятельно.
Самуил приписывал подобную вялость и отрешенность последствиям жестокого потрясения, которое было вызвано у столь слабой натуры совершенным кровавым деянием. Пружина его воли разбита одним ударом. Душа дяди умерла от той же пули, что пробила грудь племянника.