Вместо этого он предпочел замкнуться в себе и в полутемной комнате, отгородившись даже от родителей и сестры, которые не осуждали, но и не поощряли его затворничества.
На самом же деле помимо всех осознанных им причин такого выбора была и еще одна, основная, которую ему, тем не менее так и не удалось разгадать и сформулировать.
Наверное, потому что сделать это было страшно. Потому что в таком случае он оказался бы неблагодарным человеком и предателем. Потому что тогда пришлось бы пойти еще дальше и заглянуть в самого себя так глубоко и так честно, что прежняя жизнь обязательно бы треснула и просыпалась на землю осколками матового стекла, ранее заслонявшего настоящий свет. Потому что…
Он не думал об этом. Или, скорее, пытался не думать, отгоняя личинки опасных мыслей с помощью других мыслей, уже давно созревших и привычных гостить в его голове.
А дело было в том, что ему просто-напросто перестал нравиться его учитель.
Человек, который вернул ему зрение.
Человек, который открыл ему глаза не только на рядовые предметы и явления окружающего мира, но и на законы, которые управляют всем привычным и рядовым, – на истинную суть бытия, вдохновленного божественным замыслом.
Учитель, пророк, посланник Небес, живой Бог во плоти, Спаситель больных и страждущих, общественный лидер, всеобщий духовник, гениальный стратег и тактик – он, единый во всех этих лицах и ипостасях, перестал казаться 22-му близким и приятным человеком и, как следствие, обязательным участником его персональной судьбы.
Как, почему это произошло? Он не знал. Да и не смог бы найти причину, поскольку не позволял себе задаваться подобными вопросами.
Он просто хотел темноты и тишины – потребность усталых глаз.
Он просто хотел одиночества и сосредоточения – потребность все более развитого и все более зрячего интеллекта.
Он просто хотел сидеть на своем диване, держать на коленях компьютер и с его помощью бороздить океаны сочиненных людьми предложений.
Обо всем, чего только душа просит.
Обо всем на свете и даже о таком, чего на свете нет пока или быть не может вообще.
И он сидел на диване, ел любимые яблоки круглый год, а еще лучше – черешню по сезону, и познавал философию Демокрита и Кьеркегора, трагедии Шекспира и Расина, поэзию Верлена и Маяковского, а также многое другое.
Жадно, даже хищно.
Долго, не отрывая глаз от экрана, пока совсем не заболят.
Его отец и мать очень редко заходили к нему в комнату, а сестра иногда врывалась и даже без спроса, но с каждым разом их общение становилось немного короче, пока практически не угасло совсем.
И рыжие волосы сестры, которые он так любил, тоже как-то угасли. Наверное, все-таки из-за полумрака его комнаты, а не из-за потери естественного пигмента.
Родители советовались с учителем, но тот не проявлял признаков обеспокоенности. Хотя, может быть, от живого Бога вообще было нелепо ожидать таковых?
Учитель говорил, что 22-й переживает естественный кризис бывшего слепого, так и не сумевшего совместить привычную с детства картину мира с миром реальным, доступным глазу.
– Он напуган и раздавлен. Не надо ему докучать. Он сильный и умный. Он справится сам.
Родителям пришлось жить с этим вердиктом учителя, и они только ждали, когда постоянно закрытая дверь сыновней комнаты распахнется и он выйдет не с грязными тарелками за новой порцией еды, а просто затем, чтобы обсудить свежие новости или мелкие происшествия из бытовой и рабочей сфер бытия своих родных.
Сын не выходил.
– Ты думаешь, он на самом деле не смог адаптироваться к новой жизни? – тихо спрашивала мать отца. – Но ведь в самом начале он был такой бодрый, любопытный, активный. Ты помнишь, как он готовился к этому телешоу? Как переживал за успех учителя, сам ездил в студию, проверял?
– Помню, – соглашался отец.
– Так куда же все это делось?
– Может быть, он просто устал? Надорвался?
– А может… – тут мать как могла понижала голос и переходила на шепот, звучавший в исполнении этой хрупкой, практически стеклянной женщины даже немного зловеще. – А может, он переживает из-за других вещей?
Отец испуганно смотрел на мать и боялся высказывать собственные предположения, так что это всегда оставалось делать ей и только ей.
– Может быть, он не простил учителю, что, исцелив его, он при этом отказался исцелить меня? – решалась наконец мать.
– Учитель говорил, что не все готовы, не все достойны… То есть ты, конечно, достойна, но…
– Оставим мои достоинства. Может быть, просто сын не простил? Как сын, не как ученик и последователь.
– Но ты же не смертельно больна. И потом, может быть, так надо, это такой обязательный путь, который ты должна пройти.
– Я все понимаю. Я, – тут она делала ударение, – все понимаю. Но он мог и не понять.
– Ты думаешь?
– Я… я не знаю. На самом деле я боюсь худшего…
Тут и отец окончательно переходил на шепот и робко, совсем робко, как неопытный скалолаз на первом выезде на вершину, высвистывал звук – нетвердый шаг на вертикаль:
– Ты… ты думаешь…
– Да! – подтверждала мать. – Вдруг он догадывается?
– Нет! Нет! – качал головой отец. – Этого просто не может быть.