Одна из заслуг французского мыслителя в области антропологии заключается в том, что он в числе первых обратил внимание на способность сердца “грезить” как бы против самого себя, против собственной пользы и выгоды, на прихотливую изменчивость человеческого волеизъявления. Каждый, подчёркивает он, имеет свои фантазии, нередко противные его собственному благу и ставящие в тупик окружающих. Пристальное изучение подобных отступлений и зигзагов в пожеланиях людей связано у Достоевского с темой “подпольного человека”. “Свое собственное, вольное и свободное хотение, – выражает его взгляд герой “Записок из подполья”, – свой собственный, хотя бы и самый дикий каприз, своя фантазия, раздражённая иногда хоть бы даже до сумасшествия, – вот это-то все и есть та самая, пропущенная, самая выгодная выгода, которая ни под какую классификацию не подходит и от которой все системы и теории постоянно разлетаются к чёрту. И с чего это взяли все эти мудрецы, что человеку надо какого-то нормального, какого-то добродетельного хотения? С чего это непременно вообразили они, что человеку надо непременно благоразумно выгодного хотения?” Протестуя против законов науки, здравого смысла, утопических фаланстеров, хрустальных дворцов и т. д. и т. п., “подпольный человек” вопрошает: “А что, господа, не столкнуть ли нам все это благоразумие с одного разу, ногой, прахом, единственно с тою целью, чтоб все эти логарифмы отправились к чёрту и чтоб нам опять по своей глупой воле пожить!”
Сходные взгляды обнаруживал в свое время и Паскаль, полагая, что всегдашние импульсы испорченной человеческой воли и неочищенного сердца образуют замкнутый круг несовершенных желаний, у которых ум всегда оказывается “в дураках” и которые в своём предельном выражении подспудно противопоставляют самолюбие боголюбию, человекобога Богочеловеку. У людей, настаивает Паскаль, нет иного врага, кроме эгоистических похотей, отделяющих и отвращающих их от Бога. Следовательно, главная задача и единственная добродетель заключается в борьбе с ними и очищении сердца, чтобы соединиться с божественной волей и обрести подлинный покой и нерушимое счастье.
Именно так, но с ещё большей остротой ставится вопрос и у Достоевского, исследовавшего коренное раздвоение и логическое завершение сердечных “грёз”, подчиняющих себе “машину ума”. “Всяк ходи около сердца своего”, – призывает старец Зосима в “Братьях Карамазовых” вглядываться в “начала” и “концы” многообразных человеческих желаний, стремлений, побуждений, различать в них ещё в зародыше хорошее от дурного, растить первое и искоренять второе. Достоевского интересовали прежде всего сложные взаимоотношения доброй и злой воли в сердечной глубине человека.
По его представлениям, они подчиняются двум законам – “закону Я” и “закону любви”. Первый закон по-своему иллюстрируется в повести “Сон смешного человека”, герой которой в безгрешную среду “скверную трихину”, высушившую любовь в сердцах людей и заставившую их потянуть мир на себя, перенести точку опоры в автономное Я: “каждый возлюбил себя больше всех, да и не могли они иначе сделать. Каждый стал столь ревнив к своей личности, что изо всех сил старался лишь унизить и умалить ее в других, и в том жизнь свою полагал…”. И началась “борьба за разъединение, за обособление, за личность, за мое и твое”, борьба, возбудившая зависть и сладострастие, породившая “сознание жизни” вместо “живой жизни” и взаимную тиранию. Короче говоря, нарушились целостные связи человека с Богом, природой и другими людьми, превратившись из любовно-дружественных во враждебно-господственные.
Ненасыщаемая гордость и стремление к неограниченному господству эгоистической чувственной личности через отторгнутое от живой жизни знание – таковы, по Достоевскому, скрытые мощные пружины “закона Я”, препятствующие движению к идеалу, достижению “закона любви” и вбирающие в себя последствия первородного греха.
“Закона Я” в текущей действительности в разной степени разбавляется водой и входит в структуру образа “гордых” героев Достоевского. Причём речь идёт не только о “титанических” персонажах (Раскольников или Ставрогин, Иван Карамазов или великий инквизитор), но и о мелко-тщеславных эгоистах типа Ракитина или Лужина, Смердякова или Лебезятникова. В его сочинениях рассматриваются и домашнее наполеонство, и служебное инквизиторство, и бытовая шигалёвщина. Так, в одном из многочисленных замечаний на эту тему писатель показывает железнодорожного служащего, в образе которого причудливо совместился и маленький Наполеон, и маленький Шигалёв, и маленький великий инквизитор. “По всей России протянулось теперь почти двадцать тысяч вёрст железных дорог, и везде, даже самый последний чиновник на них… смотрит так, как бы имеющий беззаветную власть над вами и над судьбой вашей, над семьёй вашей и над честью вашей, только бы вы попались к нему на железную дорогу”.