Эти двое оказались ближайшими соседями г-на де ла Гравери; несмотря на принятые ими предосторожности, он почти против воли оказался третьим участником их доверительной беседы.
Одному из этих офицеров могло быть около двадцати четырех — двадцати шести лет: волосы у него были огненно-рыжего цвета, но, несмотря на бьющую в глаза пронзительность этого оттенка, черты его лица не были лишены изящества и известной привлекательности.
Второй был тем, кого принято называть бравым воякой.
Он был пяти футов шести дюймов ростом, широкоплечий, с такой стройной талией, что завистники — а при таких достоинствах их всегда полно, — что завистники, повторяем, уверяли, будто это немыслимое изящество достигается благодаря искусственным приспособлениям, позаимствованным у прекрасного пола.
Эта стройная талия чудесным образом подчеркивала великолепную мускулатуру грудных мышц и непомерно развитые бедра, казавшиеся еще больше из-за широких панталон; можно было бы подумать, что под них подложен кринолин, если бы кринолин был уже изобретен в эту пору.
Улыбка, блуждавшая на толстых губах младшего лейтенанта, не отличалась особой ироничностью; но он выглядел таким счастливым, таким довольным даром, доставшимся ему в удел от природы, что можно было бы отважиться и недвусмысленно дать понять этому бравому молодому человеку, что ему есть о чем сожалеть в этом мире.
— Следует признать, мой дорогой друг, что вы еще очень-очень молоды, — говорил этот блестящий офицер своему товарищу. — Как! Вот уже месяц гризетка принимает вас у себя в комнате, она мила, вы тоже не уродливы; ей восемнадцать лет, но и вы далеко не старикашка; она нравится вам, и вы нравитесь ей, и, тысяча чертей, вы все еще довольствуетесь самой невинной и платонической формой любви. Знаете ли вы, мой дорогой Грасьен, что вы тем самым способны нанести бесчестье всему офицерскому корпусу, начиная с полковника и кончая старшим трубачом, и что это, наконец, целый год еще может служить поводом для насмешек со стороны тех доблестных служак, которых его величество король Луи Филипп дал нам в сотоварищи.
— Ах, мой дорогой Лувиль, — отвечал тот, кого только что называли Грасьеном, — не все обладают вашей дерзостью, и я не тешу себя славой записного покорителя женских сердец; да и к тому же присутствия третьего достаточно, чтобы заморозить меня в ту минуту, когда я сильнее всего испытываю любовное влечение.
— Как это третьего? — воскликнул младший лейтенант, подпрыгнув на стуле и удостоверившись, что его усы по-прежнему сохранили твердость шила. — Разве вы не говорили мне, что она совсем одна, что она живет одиноко, что она имеет счастье принадлежать к той счастливой категории детей, которые появились на свет случайно и не имеют ни отца, ни матери, ни брата, ни дяди, ни кузена — в общем, ни одного облачка из тех, что омрачают этим бедным девушкам единственные приятные минуты их существования, без конца толкуя им о венчании и о супружеской жизни с каким-нибудь честным столяром или добропорядочным жестянщиком, в то время как офицер, и особенно младший лейтенант, может сделать их гордыми и счастливыми, как королев, не предпринимая и половины всех этих кривляний.
— Я сказал вам правду, Лувиль: она круглая сирота, — ответил Грасьен.
— Но кто же вас тогда останавливает? Кто вас удерживает? Неужели мадемуазель Франкотт, хозяйка той лавки, где она работает, повадилась приходить и слушать те нежности, что вы нашептываете на ушко вашей возлюбленной? Может, эта старая гусыня хочет узнать, так же ли сейчас крутят любовь, как в тысяча восемьсот восьмом году, или же, очерствев под старость сердцем, она сделалась блюстительницей нравственности? Если дело обстоит именно так, то тогда, Грасьен, смело садитесь напротив нее и напомните ей об одной вечеринке, во время которой гусары пятого полка вымазали ее в саже, наказав за то, что она совершила чудо умножения, но не хлебов и рыб, а своих любовников. Каково! Что скажете на это? Мне кажется, я вам дал в руки достаточно действенное средство, чтобы вы могли избавиться от этой вестницы несчастья.
Грасьен покачал головой.
— Это все не то, — сказал он.
— А что же тогда? — спросил Лувиль.