Арахис коснулся руки Миши, и она невольно ее отдернула, почувствовав прикосновение негнущихся ороговевших пальцев. Увидела боль в его глазах, едва заметных на покрытой чешуйками коже лица.
– Ты не должен был сюда приходить, – сказала она. – Гимли сказал…
– Все в порядке, Миша, – прошептал он. Джокер едва шевелил губами, а голос его был еле слышным хрипом, как у чревовещателя. – Я тоже ненавижу свою внешность. Многие из нас чувствуют то же самое. Как Стигмат, сама знаешь. Я все понимаю.
Миша попыталась отрешиться от чувства вины, которое вызвал в ней его болезненный голос, наполненный сочувствием. Руки так и хотели опустить покрывало, скрыть лицо от взгляда Арахиса. Но чадра и остальные покрывала были под замком, в сундуке в ее комнате. Волосы были распущены и лежали по плечам.
«Когда будешь в Нью-Йорке, не носи черное, особенно летом, в дневное время. Они подозревают, что ты там будешь. Если понадобится выйти на улицу, постарайся не выделяться из толпы одеждой, если хочешь остаться на свободе. Будь рада и тому, что, по крайней мере, имеешь возможность выйти на улицу днем. Гимли вообще не имеет возможности нос высунуть, пока не стемнеет».
Так сказал ей Поляков перед ее отъездом из Европы. Слабое утешение.
Здесь, в Рузвельт-Парке, несмотря на то, что сказал Гимли вчера вечером, было сложно оказаться на виду. Народу было много, царил беспорядок. Джокертаун выплеснул свою странную и бурную жизнь на газон парка. Снова, как в семьдесят шестом, маски Джокертауна были с радостью отброшены. Они расхаживали, ничуть не стыдясь проклятия Аллаха, поразившего их, выставляя напоказ очевидные свидетельства их прегрешений, беспрепятственно соседствуя с теми, кого они называли натуралами. Бесформенные и уродливые фигуры, плечом к плечу вокруг сцены, которую установили в северной оконечности парка, ближайшей к Джокертауну, радостно приветствующие несущиеся из динамиков речи о единстве и дружбе. Миша слушала, смотрела и вдруг снова задрожала, будто жаркий день был всего лишь химерой, призраком, как и все остальное вокруг.
– Ты действительно ненавидишь джокеров, правда? – прошептал Арахис, когда они подобрались ближе к сцене. Траву под ногами уже вытоптали и смешали с грязью, под ногами валялись газеты и листовки. Еще одно, что вызывало в ней отвращение к этому адскому месту. Здесь всегда много народу и всегда грязно.
– Саван, он рассказал мне о том, что проповедовал твой брат. Слова Нура, похоже, не слишком отличаются от того, что говорит Барнетт.
– Мы… Коран гласит, что Аллах проявляет себя в мире напрямую. Вознаграждает добрых и наказывает нечестивых. Я не считаю, что это ужасно. Ты веришь в Бога?
– Конечно. Но Бог не станет наказывать людей, заражая их каким-нибудь мерзким вирусом.
Кахина кивнула, ее темные глаза приобрели торжественное выражение.
– Тогда либо ты веришь в какого-то невероятно жестокого Бога, который допускает, чтобы великое множество невинных жили в боли и страдании, либо в слабого, который не может предотвратить такое. В любом случае, разве можно поклоняться такому божеству?
Резкая отповедь смутила Арахиса. За те дни, что Миша провела здесь, она поняла, что джокер с симпатией относится к ней, но он слишком слаб умом. Арахис попытался пожать плечами, пошевелив всей верхней частью тела, и у него на глазах выступили слезы.
– Это не наша вина… – начал он.
Переживаемая им боль тронула Мишу, и она не стала перебивать его. Ей снова захотелось закрыть лицо покрывалом, чтобы скрыть сочувствие. «Неужели ты не слышал, на что намекали Тахион и остальные, вскользь, между строк, – хотелось вскричать ей. – Неужели не понимаешь, что они просто не осмеливаются сказать во всеуслышание, что вирус лишь усиливает слабости и аномалии, найденные им в глубинах зараженной личности?»
– Мне жаль, – тихо сказала она. – Мне очень жаль, Арахис.
Она протянула руку и погладила его по плечу. Надеялась лишь, что он не заметит, как дрожат ее пальцы, насколько мимолетно это прикосновение.
– Забудь мои слова. Мой брат был груб и жесток. Иногда я слишком похожа на него.
Арахис шмыгнул. На его угловатом лице появилась улыбка.
– Ничего, Миша, – сказал он, и готовность прощать, выраженная в его голосе, ранила ее еще больше. Он глянул на сцену, и морщины на его жесткой коже прорезались глубже.
– Гляди, вот и Хартманн. Не знаю, почему ты и Гимли так взъелись на него. Он единственный, кто помогает…
Слова Арахиса утонули в громе приветственных криков. Вся толпа в едином порыве вскинула кулаки к небу. И на сцену решительным шагом вышел шайтан.
Миша узнала тех, кто был рядом с ним. Доктор Тахион, в одежде вызывающе ярких цветов. Хирам Уорчестер, огромный и тучный. Человек по прозвищу Карнифик, окинувший толпу таким взглядом, что ей сразу захотелось спрятаться. Позади сенатора стояла женщина. Но это была не Сара, которая так часто являлась ей в видениях, с которой она разговаривала в Дамаске. Значит, Эллен, его жена.