— Правильно, — подхватил Ленин. — У фраеров — одна участь, у блатных — другая… Мы все тут живем, как на войне! — при этих словах он коротко, остро взглянул на меня и повторил со значением: — Как на войне! Это — закон. А кто не понимает — тот не наш…
«Ну вот, опять началось, — подумал я. — Опять он, негодяй, под меня подкапывается… Когда, наконец, он уймется?»
В этот момент заговорил сибиряк — и как бы невольно поддержал меня:
— Как на войне — это верно, — прищурился он, — только что ж хорошего? И почему вы, братцы, думаете, что блатным тихая жизнь не нужна? Она всем нужна, а уж тем более нам! — он протянул узловатый свой, темный палец — ткнул им Ленина в грудь. — Вот ты. Сколько времени ты уже шустришь? Когда в первый раз подзасекся?
— Да уж давно, — сказал Ленин, — в тридцать девятом.
— И где отбывал?
— В Тайшете.
— Ну, а я тяну лямку с тринадцатого. Понятно? Беломорканал строил вот этими вот руками. Понятно? Кандалакша, Медвежьегорск, Сегеж — это все мои места… Сколько у меня там корешей осталось — подумать страшно! И в Тайшетлаге тоже побывал, но до тебя еще, задолго. В тридцать третьем году, когда Канал окончили, нас всех, кто жив остался, поосвобождали досрочно. А потом началась изоляция. И я по новой загремел… Вот так, брат. А ты толкуешь! Если уж кто и прожил жизнь, как на войне, — так это я. Ну а что толку? Что я видел? Только буры, карцеры, режимные зоны. Доходил на штрафной паечке, всю дорогу дерьмо хлебал. И теперь опять придется… Опять придется хлебать…
Я никогда еще не видел Лешего таким возбужденным. Он разошелся не на шутку; изрытое глубокими морщинами лицо его побагровело, взялось густыми пятнами.
— Да к тому же еще сучня… С ней, конечно, ладу не будет. Тут борьба насмерть. Или — или. Или они нас — на колбасу, или мы их — на котлеты… Середины нет.
— Вот, вот, — подхватил Ленин, — я об этом как раз и толкую.
— Что ж, ты прав. Но, черт возьми, как все это отвратно! Для молодых, для таких, как ты или Девка, для вас эта жизнь в новинку… Ну а мне она давно уже обрыдла. Я ей по горло сыт.
Наклонясь над краем нар, Леший сплюнул шумно. И затем ребром ладони провел по жилистой шее своей, по хрящеватому кадыку:
— Вот так вот сыт!
— Что-то я не пойму, — медленно сказал тогда Ленин. — Уж не думаешь ли ты завязать, отойти от нас, а?
— Завязывать мне не к чему, — устало отмахнулся Леший. — Как теперь завяжешь, как отойдешь? — он как-то сразу сник, увял, расслабился. — Что я могу? Только замки курочить. А переучиваться — поздно. Нет, я к своему ремеслу присужденный навечно. Каким был, таким, видать, и кончусь. Только вот хотелось бы в покое…
— И где ж ты этот покой сыскать думаешь? — спросил Девка. — Им тут, батя, и не пахнет. Тут кровью пахнет. А покой — он где? Разве только на коечке, в санчасти, да еще на том свете.
— Да-а-а, санчасть, — мечтательно протянул Леший, — затесаться бы туда. Замастырить какую-нито болезнь! Вот только какую? Самос главное, чтобы все было без промаха…
— Ну, если хочешь наверняка, — сказал из угла Ленин, — коси на сумасшедшего. Способ старый, испытанный. Сумеешь доказать, что ты псих, на свободу пойдешь. Психов актируют с ходу.
— Да, но как доказать? Как вообще это делают — с чего начинают? Эх, знать бы…
— А чего тут знать, — усмехнулся Девка. — Дело плевое, простое. Ты говорил, что всю жизнь дерьмо хлебал… И еще, мол, придется. Так?
— Ну, так.
— Вот и хлебай теперь! По-настоящему! Начни его жрать — и лады; тут уж никто не усомнится. Дело верное. Да к тому же еще — и витамины…
— Ладно, не трепись, — поморщился Леший. — Ишь, скотина, чего надумал. Сам хлебай, если нравится.
Мы долго так толковали. И потом, угомонясь, каждый ворочался на нарах и думал свое… И мысли были тягостны и томны. И темны были окна барака; за ними стлалась полярная ночь. Там, повитая мглою, на тысячи верст окрест простерлась холодная неведомая земля.
Заснул я поздно и был среди ночи разбужен истошным воплем:
— Эй, урки, сюда! Скорее!
Ошалелые, плохо соображающие спросонья — что к чему, урки посыпались с нар. Ринулись к дверям и окружили стоявшего там парня.
Он стоял, привалясь спиной к дверному косяку. По щеке его и по шее шел косой багровый рубец. Телогрейка была разорвана и сплошь залита кровью.
Постанывая и морщась, потрогал он рану на шее. Пальцы его мгновенно окрасились в красное. Обвел нас помутненным взглядом и, указав окровавленной рукою на дверной проем, сказал с коротким дыханием:
— Спите, ядрена мать, греетесь… А там сучня блатных режет! — потом он всхлипнул и начал медленно оседать, сползая по притолоке наземь.
После освещенного барака ночная мгла показалась плотной, почти осязаемой. Полярные сполохи давно уже отплясали и выцвели. Небо теперь засевали звезды. Ледяные, далекие, они не разгоняли тьму, наоборот, подчеркивали ее еще сильнее.
Не сразу, с трудом освоился я в потемках и различил, наконец, фигуру человека, лежавшего, скорчившись, на земле, неподалеку от входа.
Здесь же маячили еще какие-то люди. Увидев шумную нашу ораву, они засуетились; сгрудились на миг, а потом рассыпались, убегая.