— А Светаева пошто не видно тут? Не поладили, что ли? А уж вон какая любовь у вас была, аж в глаза мне вызов бросили. Смелая любовь. Сильные люди. Хвалу петь надо вам.
— Да, всех я в люди вывела… Одинокой осталась сама да еще мой первый и самый дорогой — Антошка-дурачок. Слышь, давай вези ко мне своих детей, Мишу и Машу… Ты больной человек. За моей спиной тебе было бы спокойно. Ах, как это сложно все. Не уехать ли мне с тобой в тихий край? Всю-то свою жизнь норовила быть бесстрашной, нагловатой, а вот не получалось естественного очаровательного нахальства. Ну что ты наряда моего стесняешься? Обними, как бывало… Умел ведь.
Истягин восхитился простодушной, наивной, легкомысленной энергией. Сильный и красивый человек Серафима, когда вот так, попросту.
— Серафима… отпусти меня на волю.
«Сам мельтешу перед ее глазами, а всю вину валю на нее, будто следит за мной».
— Да ведь я тебя спасаю. На грани гибели ходишь. Как лунатик. Эх, а мог бы получиться из тебя хороший парень! Чего-то не хватает или излишек чего-то, а?
— Я раскрылся. А ты со мной можешь — обо всем?
— Я заглядывала и вниз, и вверх, и во все измерения. Туда тебе рано заглядывать — обморок опахнет. А потом (ты погоди, пусть душа твоя возмужает, разрастется, будет более устойчива) я покажу тебе глубинные пласты. Открытие века в масштабах одной души, — вроде бы с улыбкой над собой говорила Серафима, подлаживаясь под Истягина с чисто женской способностью перевоплощения, подражания мужу.
— Ну хоть малость самую раздвинь завесу над душой, а? Ведь ты все блудила словами…
Она так распахнула кофточку, что грудь с крупным соском упруго выколыхнулась на свет божий. Но тут же Серафима запахнулась.
— Не думай, что я очень уж хочу с тобой сойтись. Все, больше никогда я тебя не увижу. Если я тебе нужна, признайся сейчас. Ночью разбудишь, плохо тебе будет.
— Да как же я разбужу, ты что?
— Да очень просто. Сплю рядом, в дверь замок не врезала пока. Ложись, спи.
Ночью, близко к свету, Истягин вышел на веранду. Под тугим с моря ветром стояла Серафима в розовой рубашке. Не уступала ознобу, лишь легко холодели голые руки и шея — высокая, сильная. Ветер откинул волосы, во впадинах под нежными скулами тени — не то гордости, не то отчуждения. И хоть почувствовал, что явился не ко времени, он накинул на ее плечи пиджак.
Невнятно бормотал он: приснилось, что душа ранена навылет снарядом главного калибра, всю душу вынесло, остались только краешки тоненьким ободком…
— Антон, что ты бормочешь? — Серафима прислонилась щекой к груди его и тут же отпрянула: жаром несло. — Жар у тебя, Антон.
— А хорошо-то как, тепло. Эх, подольше бы так вот в тепле побыть. Зябнул я последнее время. Прежняя закалка уже не срабатывала. И туман хороший в голове.
Серафима принесла градусник и, приподняв под локоть тяжелую руку Истягина, сунула под мышку. Внимательно глядела на присмиревшего.
Быстро успело набежать тридцать девять с половиной. Серафима вдруг отпрянула, попятилась за дверь, потом потянула Истягина на себя, втолкнула в его комнату, а сама исчезла.
Снизу от реки подымался по лестнице человек. Истягин уже из отведенной ему под ночлег комнаты разглядел его — седоватый, румяный, крепкий. Портрет его в газете Истягин видел прежде.
Истягин положил градусник на тумбочку, потом взял и воткнул в землю под цветком, потом — вынул, обтер подолом рубахи, положил на раскрытую книгу. И хоть жаркий туман, казалось, вился вокруг головы, Истягин тише предутреннего ветерка снялся с якоря.
Пока его не было дома, черно-белая Найда (шакаленок), вскинув острую мордочку, всю ночь выла обреченно.
Макс Булыгин манил ее к себе, успокаивал. Она умолкала, но от истягинского дома не отступала. А потом снова заходилась вытьем. Когда увидала лодку хозяина, она бросилась вплавь навстречу. Он ее схватил за уши, поднял к себе. И на берегу она, такая маленькая, с рукавицу, подпрыгивала чуть ли не до груди Истягина, взвизгивая.
Дети пока находились у Клавы Булыгиной. Истягин, все в том же состоянии внутреннего жара, сидел в своей сторожке-фанзе, чинил сети очень ловучие. Хотел подарить их Максу на память.
Макс уволился с флота, работал кадровиком в институте, и сети ему сгодятся.
Бросив сети в угол, Истягин сел за столик (две доски) перед оконцем, и Найда легла у ног, вздохнув по-бабьему, в свою очередь успокаивая хозяина. «Давай работай», — вроде бы сказала она, подмигнув обоими глазами, и потом зажмурилась. Он просмотрел выписки из древней рукописи — наставление, как рубить храмы по законам душевной прочности. Чем-то близок был древний мастер с чуткими к правде руками, широк доверчивостью.
Истягин улыбнулся, как будто перекликнулся с братом или отцом, положил выписки на книжную полочку — две свежеоструганные лиственничные доски, пахнущие таежными привольными сумерками. Потом развернул клеенчатую тетрадь, чтобы записать самое необходимое — как не мешкая уехать к Голубой Горе.
Найда, лежавшая у ног Истягина на полу, вдруг заметалась, полезла под кровать, путаясь лапами в сетке. За оконцем взмыл дикий предсмертный взвизг и тут же замер.