— Да как донесем-то его? Придется позвать тягача…
Мефодий молча обернулся побуревшим от крови лицом: так и есть, Сынков уселся у костра. Догадался Мефодий по блуждающей улыбке старика, что запала ему в голову какая-то непостижимая дурость. Отвернулся, подергивая удочку.
— Или придется топором рубить на куски…
— Да кого же, черт возьми?!
— Кита, кого же больше.
— Ну, дед, ты совсем съехал с круга. Какой же кит в пресной воде?
— То-то и оно, откуда тут киту быть? Разве что с перепугу от китобоев мог заскочить? Не только в пресную, а и в кипящую воду кинешься…
«Что ему надо? И сам, кажется, уж не знает», — думал Мефодий. Старик вызывал не только раздражение, но и жалость. Непонятно было Мефодию, почему Филипп не уходит на покой, — может, с дровами трудно? С кормом для коровы?
— Увидишь Токина, скажи: велел я привезти тебе машину дров… он знает каких. Года уж не те у вас с Аленой… Трудно по земле ходить, а?
— Какой уж я работник на земле… пыль и та слетает с ног…
— Иди, покуда я не передумал…
— А то что будет? — совсем по-детски спросил Филипп.
Он разулся, развесил на рогульки свои портянки. И уж больше не замечал Кулаткина. Покликал волкодава Битка и стал выбирать клещей из его ушей, кидая их в огонь.
Подошла к Филиппу его напарница Палага, развернула узелок. Пастухи сели завтракать. Мефодий наотмашь кинул удочку в камыш, развернул лодку и погреб домой. В детстве был бережливее: не бросал удочки, да еще с таким гневом.
Но гнев этот был мимолетен, как и непродолжительное желание посидеть с удочкой, по-детски отдаваясь рыбалке. В конторе треста Каналстроя ждали его дела: пришли новые рабочие, на одном участке экскаваторщики наткнулись на каменные глыбы, и их нужно было взрывать.
Едва сошли снега, Филипп Сынков спозаранку вышел на просяное поле посбирать комковые кисти. Летось запоздало вызрело, тяжело полегло просо, каждая кисть — на целую кашу для самого гвардейского едуна. Ранние снегопады помешали убрать урожай.
В новых широких лаптях, норовя хозяйски ступать в межрядья, Филипп топтался по мокрой земле. Был он так легок, что почти не печатал следов.
Просо высушили на печи, обмолотили вальком напересменку с Аленой, кое-как обрушили. Уж очень хотелось занемогшей Алене пшенной каши с картошкой. Филипп не ел кашу.
С утра Алена потягивалась, поламывалась, однако на работу вышла, да еще пошутила, мол, «гуд в башке, в ногах ломота, а на людях быть охота». А к вечеру едва добрела до дома. В жару бормотала жалобную несуразицу, вроде ребенком себя считала. Завалило опухолью горло.
Врачи заглядывали в рот, наконец определили, что глотошная эта хворь приключилась с каши из плесневелого прошлогоднего проса и называется септической ангиной…
Присоветовали разные полоскания, грелки к ногам. Но немочь глотошная все злее разгоралась.
Долго маялась сильная баба Алена. С хрипом, мелко и часто дышала, не стеная, не жалуясь. Вылезающие из орбит глаза прикрывала рукавом кофты застенчиво.
— Дыхни глыбже… Аленушка, дыхни, и все наладится, — просил ее Филипп, стоя на коленях перед кроватью. — Дыхни, матушка…
Пальцы ее стыдливо метались над расстегнутой кофточкой, безуспешно просовывая пуговицы в петельки. И он, потупив взгляд, прикрыл рушником белую, молодую грудь ее.
Попросила соборовать ее. Позвали Терентия. Пахло от скорняка квасами и кожей. И руки были такие крепкие, жилистые, что, когда наложил ладонь на голову Алены, казалось, сломится она, хотя поддерживали ее две женщины. Но Терентий лишь едва касался ласково ее красивой, неподатливо седеющей головы. Прочитав молитву, которую знал нетвердо, на ходу вставляя свои слова, он велел женщинам положить Алену на подушки повыше, а самим уйти. Один на один, робея чужой тайны, принял исповедь своей сестры и соборовал ее.
Филипп с соседками — подругами Алены — ждал на кухне.
Доверием и братской любовью проникся он к Терентию: ему она исповедовалась в тайнах жизни, о которых никому больше не положено знать. И Филипп не узнает.
За неплотно прикрытой дверью были слышны доносившиеся из горницы голоса Терентия и Алены. Голоса эти были спокойные, и Филиппу вдруг поверилось, что жена встала на ноги.
И вспоминалось ему…
Шли по вешнему лугу бабы, щавель рвали… В расписных нарядах, белых передниках с голубыми и бордовыми полосками, на головах кики с рожками, монеты на грудях. Одна баба, Алена, позвала его у бересклетова куста отдохнуть. Сели. Она помахала платком на свою грудь — взъемная, двух ребят посади, третьему место останется. Алена пасла овец на соседнем отделении. Мужа ее задрала медведица. С затылка потянула лапой, содрала кожу с головы, глаза завесила. Таким и приполз к избушке с голым черепом. Алена натянула кожу, да жар начался у Митрия, и он скончался.
Потянули европейские туманы, полил дождь, и остались в избе вдвоем Алена и Филипп да конь в конюшне, корова в хлеву и собака в сенях.
Долгими зимними вечерами, доглядывая за окотом овец, веселя друг друга сказаниями, пошли они рожать детей, как бы спохватившись, что вот-вот и на убыль склонится сила…
Дверь приоткрылась, и Терентий разрешил войти в горницу.