Они снова умолкли, вперясь глубоко в зрачки друг другу, полный мрачного буйства мужик-колдун, оберегатель царской семьи, и вкрадчиво-настырный монах-воин с манерами лощеного убийцы… оба такие разные — и такие сходные равной гипнотической силой, одержимостью душ. Тобольский сектант-хлыст и посол таинственной твердыни Юга, — что витало перед ними, без слов видимое обоим? Поля чудовищных битв на Дунае, в Прибалтике, под Эрзурумом, изрытые оспой воронок, шрамами траншей, заваленные русским мясом? Бычьи туши, горами гниющие на станциях Сибири — и голодный вой у пустых прилавков Москвы? Валтасаровы пиры чиновных воров, грабителей в золоченых мундирах — при спущенных шторах, чтобы не доносились снаружи топот демонстраций, пулеметная трескотня, гудки бастующих заводов?.. А может быть, будущее пригрезилось двум провидцам: миллионы изъеденных вшами окопников поворачивают штыки на Восток и валят, снося все на своем пути, домой, к бабам, к землице?..
Григорий Ефимыч порывисто налил. Князь сделал жест обеими руками, как Борис Годунов в опере: «чур, чур, дитя»! — вид полного стакана поверг его в панику; но мужик был неумолим…
— Ну, дак чего же ты от нас хочешь, спаситель?
Отпел Шаляпин, замолк церковный хор; их сменило также подходящее к случаю, жалобное —
— Есть в истории ключевые, поворотные моменты, сударь… Знаю, — вы наставляете ее величество и цесаревича-наследника в учении кроткого Христа… да, было время, когда эта вера сплачивала людей, отучала от эгоизма… было, но прошло.
— Попы загубили, — прервал, злобно сопя, Григорий Ефимыч. — Жеребячья порода. Евангелию читают, а духа нет… в душе одна мзда!
— Попы на мзде ставлены! — кстати вспомнил князь и захихикал, радуясь, что поймал нить беседы.
Цыкнув на него, мужик нетерпеливо ударил кулаком по столу.
— Это тоже верно, — потеря искренности, — но не главное… Сейчас не ко времени любая проповедь равенства, человеческих прав плебея. Пусть десять раз евангельская, смиренная, она будет вредна, потому что…
— Погодь, погодь, — снова перебил хозяин. — По моему разумению, я из плебеев плебей; дак что же, у меня и правов нету? Меня надоть в хлеву держать, как скота, да пахать на мне?..
— Ваша мысль, как всегда, летит вперед и обгоняет сказанное мною… Я бы еще дошел до этого — как воля Высших Неизвестных из миллиардов ничем не примечательных людей выбирает группу особо одаренных, таких, как вы; эти-то избранные и творят историю, а остальные — лишь материал для их творчества…
— Ну, такое дело на сухую, не раскумекаешь… А ну, соколики!
Позднее князю Михаилу, прозванному в петроградском «свете» Побирушкой, не раз приходило на ум, что эти двое нарочно спаивали его — чтобы перестал понимать смысл разговора. Просто велеть Побирушке уйти, посидеть в углу с филерами — было бы неумно: обидится, разболтает в салонах о встрече, которую даже «тибетский маг» Бадмаев не решился провести в своем доме… «А зачем Сова[42] вообще втравил меня в эту затею? — долго терзался князь. — Не мог послать провожатым какого-нибудь тупого санитара?» Решил, наконец: «маг» имел на него, Побирушку, свои виды. Должно быть, скуластый не все рассказывает соотечественнику; а тут — лишняя пара ушей… «Сволочи, игрушку из меня сделали, мячик для пинг-понга!»
Как бы то ни было, князь действительно упился; сидел, клюя носом, с глазами снулыми, мутными… и, протрезвев к утру, лишь предельным напряжением памяти смог восстановить отдельные фразы гостя. Князя Михаила, в душе по-детски верующего, демонской жутью пробирали слова о провоцирующей кровавый хаос роли «так называемых светлых сил». Скуластый высмеивал намерение «крестом и молитвой остановить озверелую чернь»; призывал отринуть «болтовню святош, юродствующих во Христе или в Марксе», воскресить «древний, жестокий культ героев, титанов, естественных поводырей слепого человечества»; собрать воедино всех, кто волей и талантом выделяется из «бездарной массы», «воинов духа» — и с их помощью установить в России беспощадную диктатуру. «Прочнейшее из мыслимых сооружений — пирамида»; никаких либеральных извращений, интеллигентского слюнтяйства: на вершине — «Внутренний Круг», богоподобные владыки, в основании — рабы, навеки отученные бунтовать. Каждый подданный империи, согласно уму и заслугам, закреплен, словно строительный камень, на своем уровне пирамиды…
У князя — минута просветления. Возможно, помогла папироса «Оттоман», любезно предложенная гостем. Скуластый показывает эмблему на крышке золотого массивного портсигара: на белом эмалевом кругу в ободочке из мелких бриллиантов — черный выпуклый крест со сломанными под прямым углом концами.
— Знаете, что это?
— Видали-с! — неожиданно для самого себя выпаливает князь. Рука его трясется, столбик пепла падает на брюки. — Сие теософский символ… из Индии, кажется!