– Никаких анализов из головы взять невозможно! Слава богу, Господь об этом позаботился – спрятал мозги в кубышку! А рентген головы, что он дасть? Пусть даже самый хороший рентген?.. Тьфу ты, слово-то, какое – рен-т-ген! Пока выговоришь – все зубы выплюнешь… – ругается бабка на Вильгельма Конрадовича[513], убираясь под Лешкиной кроватью. – Ну, сделают они его – рентген этоть. Ну, увидят там извилины всякие. Разглядять, какого цвета. Толщину и длину ихову померюють. А что толку-то? В них-то что происходить – никому ведь не ведомо!
Уборщица переходит к подоконнику. Протирает его. Затем, насколько позволяет рост, смахивает с рам пыль и, вздохнув, по новой взвинчивает уже и без того напряженный воздух.
Воздух висит, не шевелится. И, пряча в прозрачность гнев раздражения, ищет уединение под тумбочками.
Не замечая божественных откровений[514], бабушка экстраполирует[515] в себе создателя с помощью эвентуальностей[516] собственного рассудка:
– Вот я вдохнула кислород, а выдохнула другой газ – не видно ведь? Не видно! Но зато можно анализ взять и разобраться, где какой воздух… А здесь? И не видно, и не слышно, и анализов никаких не возьмешь, а они один хрен лечат!.. Чё лечат? Как лечат? Чем лечат? Для чего лечат? Не знаю… Лекари-аптекари… Если Господь не дал, знать, и не надо было! Вон Федька, да ему и так хорошо! И чаво его трогать? На что надеяться? Не понимаю…
Я, лежавший все это время молча, подаю первый признак жизни:
– Марь Иванна, а вы… может, в рот мне конфету положите?
– Ой ты, гхосподи! – всплеснув руками, возмущается на себя старушка. – Совсем выжила из ума, не соображаю!
Вытирает руки об халат, идет ко мне, разворачивает конфету, кладет ее в рот, а фантик убирает в карман, из которого достает вторую конфету и с улыбкой благотворителя опять кладет ее мне в Лешкину руку.
Довольный произошедшими переменами, я благодушно спрашиваю бабушку:
– А вы уже сколько лет в больнице работаете?
– Да давно уж! Как построили, так и убираюсь здесь. В поселке работы не найдешь, а в город пусть молодые мотаются. Им гоняться – хлеба не давай… Я свое уж отмыкалась. Отсуетилась… Хвать!
Бабка моет пол, а я сосу конфету, думая, чего бы еще спросить у нее в благодарность за угощение. Но бабуся начинает продолжать сама:
– У старого человека аппетит мал, да опыт велик. Нам вашу голову насквозь без рентгенов видно. Все ваши мысли у нас на ладони… На ладони! – повторяет она, потрясая ладонью, и наклонившись над ведром, полощет тряпку. Выжимает ее, старательно наматывает на швабру и, кряхтя, разгибается.
– Как-то я хотела здесь одного мальчонку усыновить. Так ведь не дали! Сказали: иди в детдом. Он же и так из детдома, говорю я им. Нет! – отвечают, выбирай нормального! И в детдоме, а не здесь.
Женщина останавливается и утирает со щеки старческую слезу.
– Через месяц его в область отправили. Потом не знаю, как у него жизнь сложилась. А три года назад он вдруг объявился. Высокий стал. Выше меня на голову. Или даже на две. Я с работы иду, а он сидит здесь, у ворот в больницу, и курит. Меня увидел – обрадовался. «Баб Маш, – говорит, – займи денег». А у меня зарплата как раз была с собой. Только получила. Я и отдала ему ее. Больше не приезжал. Наверно, в романтику подался…
Закончив уборку, бабуська берет ведро и идет на выход. В дверях она оборачивается:
– А ты, Лешка, не ерепенься здесь! Будь смирным. А то мать твою два раза уже не пустили на свидание. Смотри только, не говори никому, что я тебе про это сказала!
Уходит. На меня наваливается Лешкина тоска, и я понимаю, почему он все время плачет.
С прогулки возвращаются пацаны. Возбужденный Витек подбегает ко мне и выпаливает:
– Леха, представляешь, они все-таки выписали мою Аксану! Твоя Оля рассказала, что врачиха вызвала мать и отправила ее домой. Аксана не хотела уезжать, но медичка стала ей грозить переводом в область, и она ушла. Представляешь? Вот сволочи!
– Но почему сволочи? – интересуюсь я. – Как ни крути, а на воле лучше, чем здесь.
Витек злится:
– Дурак ты! Не понимаешь! Она с матерью все равно жить не будет! Мать мужиков водит, а они к Аксане пристают. Опять у подружек или на чердаке ночевать станет. Хорошо, если еще шалаш наш не разобрали.
– Какой шалаш? – интересуется Давид.
Витек садится на кровать и начинает рассказывать: