Я жил в торговом районе, называвшемся «Линкольн-стейшен». В 1920 году, когда город представлял собой скорее фермерский центр, нежели тихую гавань для желающих смотаться на время из Нью-Йорка, сюда приходили составы с зерном и увозили в обратном направлении масло, молоко и сыр. Теперь на месте старых железнодорожных депо стояли симпатичные магазинчики с непременной зеленой лужайкой перед витриной и столь же непременной белой оградой. Редакции газет располагались в жилом секторе, именовавшемся «Линкольн-каммон», то есть, буквально, «Общинный выгон Линкольна» (мои бруклинские глаза отказывались верить в то, что здесь увидели, когда я впервые сюда приехал), в самом центре которого, помимо привычной зеленой лужайки, правда, гораздо большего размера, находилась старая белая деревянная церковь с колокольней — так называемая деревенская общинная церковь. Разумеется, людей, замечавших происходившие в городе необратимые изменения, с каждым годом становилось все меньше, поскольку аборигены умирали или продавали свои жилища, построенные еще их дедушками, адвокатам и издателям из Нью-Йорка. Чужаки перестраивали дома, устанавливали водосточные трубы, подпирали крыши колоннами, после чего пропадали с глаз долой и объявлялись лишь на три уик-энда в году, разъезжая по центру в своих роскошных лимузинах. Между прочим, благодаря им в главном магазине города «Ментонз дженерал» нынче можно пробрести лайковые перчатки, пять сортов оливок, а также свежие номера «Нью-Йорк таймс», «Уолл-стрит джорнал» и «Крейнз». Конечно, я тоже был здесь чужаком, но не столь явным: машина у меня маленькая, я постоянно жил в городе, а главное — редчайшая привилегия для чужака — водил знакомство со здешними потомственными горожанами (семейством Ролен). Кроме того, у меня всегда была склонность поболтать о добрых (или по крайней мере лучших, чем нынешние) старых временах. Я испытываю ностальгию по любой эпохе, предшествовавшей моему появлению на свет.
Когда я вошел в «зал новостей» — некоторое преувеличение, если иметь в виду, что это помещение в прошлом являлось складом садового инвентаря, а нынче едва вмещало четыре стола с компьютерами, — время приближалось к часу дня. Арт сидел у себя в закутке, покуривал и читал «Таймс» — бросал взгляд на страницу, затягивался дымом, переворачивал страницу, снова бросал взгляд, делал очередную затяжку и опять переворачивал.
— А вот и он, — сказал Арт, даже не удосужившись одарить меня взглядом, когда я закрыл за собой дверь. — Молодой да ранний. — Наконец он поднял голову и выразительно посмотрел поверх своих очков для чтения.
В комнате пахло сигаретным дымом и духами. Источником первого был Арт, второго — Нэнси Ллевелин, которая продавала свободное место на наших страницах под рекламу и объявления и в меру своих сил заботилась, чтобы мы не разорились. Подобно Арту она была аборигеном и, согласно заявлению миссис Ролен, всю свою жизнь, начиная с седьмого класса, тихо и ненавязчиво любила ее мужа. Я принюхался, демонстративно наморщив нос, Арт рассмеялся.
— Она заходила сюда до твоего прихода, чтобы, как она выразилась, взять что-нибудь почитать в отпуск. Можешь представить такое? Взять с собой в отпуск работу из «Курьера»? Я называю это преданностью делу. — Арт затянулся сигаретой, закрыл первую часть «Таймс» и потянулся за страницами со спортивным разделом. — Кстати сказать, звонил Панда. Тоже до твоего прихода.
— Кто это — Панда?
Он забросил руки за голову, сплел на затылке пальцы и посмотрел в высокое окно на озеро Массапог. В углу рта торчала неизменная сигарета. Мне нравилось, как курил Арт. Он делал это с нескрываемым удовольствием, не выказывая вины, что свойственно многим старым курильщикам, но и не превращая процесс в некое театральное действо, чуть ли не в демонстрацию протеста, как это бывает у подростков или жителей Калифорнии. Он курил, потому что курил — не стремясь что-то доказать или кого-то эпатировать.
Густые седые брови, глубоко посаженные темные глаза, длинный подбородок и белая борода сообщали его лицу перманентно-скорбное выражение. Он походил на гибрид постаревшего Хэмфри Богарта и Льва Толстого в последние годы жизни. Всю свою жизнь Арт работал международным корреспондентом (Вьетнам, Камбоджа, Париж, Бейрут, Иерусалим, редакция иностранных новостей в Нью-Йорке) и, подобно многим старым репортерам, являлся циником. Опять же, как это свойственно многим старым репортерам, он бывал страшно сентиментальным, особенно когда дело касалось худших проявлений этой жизни. Как говорится, чем хуже, тем лучше.
Арт бросил окурок в чашку с остатками кофе, выудил из нагрудного карманчика рубашки визитную карточку и щелчком переправил мне по столешнице.
— Вот кто Панда. Просил тебя перезвонить, как придешь. Я назвал ему твое имя, так что теперь он заочно с тобой знаком.
Я взял карточку и покрутил ее в пальцах. На ней значилось: