— Доброе утро, Жозеф. Мы внизу. Спускайтесь. К этому светиле опаздывать не рекомендуется.
К прославленному театру они подъехали, когда стрелки часов на круглых часах, прикрепленных к фонарному столбу на углу улиц напротив станции метро, показывали двадцать пять минут одиннадцатого.
— Слава Богу, вовремя,— с облегчением сказал Ник Воеводин.
«Чего они так дрожат перед этим режиссером?» — подумал Рафт.
У служебного входа в опальный театр их встретила дама неопределенного возраста, с яркой помадой на губах, густо напудренная, пахнущая французскими духами и табаком. Протягивая Жозефу руку для поцелуя, сказала по-английски, томно и нервно одновременно:
— Доброе утро! Он вас ждет! Ждет! Прошу!
Они прошли по каким-то театральным задворкам — переходы, крутые узкие лестницы, бутафорский театральный хлам; в прорезь кулисы мелькнула сцена, освещенная яркими софитами; на ней рабочие монтировали декорации, похоже, средневекового русского града.
Подъем по крутым ступеням вверх, узкий коридор, слабо освещенный; и прямо перед ногами американского журналиста пробежала огромная жирная крыса. Жозеф чуть не вскрикнул.
— Не обращайте внимания,— сказала сопровождавшая дама, пожалуй, даже весело.— Их тут полно. Вполне мирные существа. Мы с ними, можно сказать, в дружеских отношениях.
Свернули за угол, и коридорчик уперся в обшарпанную дверь с табличкой: «Главный режиссер».
— Прошу! — Дама распахнула дверь.
И они оказались в просторной комнате с двумя большими окнами, выходящими в зеленый дворик, замкнутый стенами домов из красного кирпича — чахлые деревья, клумбы, травка на газонах; на всех стенах театральные афиши на многих языках, с автографами, подрисованными карикатурами, стихами, наскоро, размашисто написанными; полки с масками, статуэтки, макеты театральных декораций. Картины на стенах: лишь одна написана в реалистической манере — портрет самого маэстро в костюме и гриме Отелло. От абстрактных сочетаний красок и линий на остальных полотнах рябило в глазах. Старинная мягкая мебель, большой письменный стол, заваленный бумагами, газетами, журналами, афишами, всяческими безделушками. На другом квадратном столе, задвинутом в угол и покрытом бархатной скатертью бежевого цвета с бахромой (вся она в пятнах и разводах),— самовар, кофеварка, кучно составленные чайный и кофейный сервизы, оба фарфоровые. Пол застлан ворсистым ковром, и посередине комнаты на этом ковре развалился большой пушистый рыжий кот с белым брюшком, и по позе сразу видно, что главное содержание этого субъекта — вселенская лень: на появление гостей он никак не прореагировал, не шевельнулся, даже не открыл глаз; наверняка с театральными крысами он живет в мире и согласии. Кроме кота, в комнате никого не было.
— Иду, иду! — послышался хорошо поставленный бархатный голос.
Открылась неприметная дверь в углу глухой стены, и появился маэстро, всемирно знаменитый режиссер театра, известного спектаклями, в которых в аллегорической, а достаточно часто и в открытой форме, выражены протест и борьба с существующей в России политической системой.
Был маэстро уже немолод, может быть, приближался к шестидесяти, а то и перешагнул их, высок, грузен, что-то женское присутствовало в лице с дряблыми щеками, но бледно-голубые глаза под серыми бровями смотрели молодо, зорко, были полны энергии и воли, и весь он, в безукоризненно сидящем на нем бежевом костюме, в белоснежной рубашке с шелковым синим шарфиком на морщинистой шее, излучал флюиды могучей жизненной энергии, действия — и спокойствия. Движения его были пластичны, уверенны, и уже через несколько мгновений этот человек не воспринимался как старик. «Для истинных людей искусства возраста нет»,— подумал Жозеф Рафт.
— Здравствуйте, здравствуйте! — Маэстро говорил по-английски совершенно свободно. Он энергично пожал американцу руку, потом сопровождающим, спросил, бегло взглянув сначала на Яворского, потом на Воеводина, очевидно заранее зная ответ: — А вы, уважаемые, переводчики?
— Я — переводчик,— сказал Валерий Яворский.
— А я,— поспешил Ник,— с коллегой Рафтом от Союза журналистов.
— Понятно,— сказал знаменитый режиссер, и еле заметная саркастическая улыбка мелькнула на его лице.— Что же… товарищи и господа, прошу! Располагайтесь. Симочка! — повернулся маэстро к даме, встретившей их.— Вы нам чайку и кофе. Кто что соизволит.— Все это говорилось по-английски.
— Один момент!
Симочка захлопотала у стола с самоваром. Минут через десять на углу письменного стола появился расписной поднос — русская тройка на черном фоне — с горячим чайником, кофейником, посудой, сахарницей, печеньем, вазочкой с конфетами. Симочка в разговоре участия не принимала: что-то приносила, уносила, разливала в чашки чай и кофе, двигаясь бесшумно. Зато рыжий кот в аудиенции участие принял: как только маэстро сел в свое кресло, он ожил, открыл изумрудные глаза, поднялся с ковра, потянулся, выгнул спинку и уже через минуту прыгнул на колени к хозяину кабинета.
— Хорошо, Макбет,— сказал режиссер, лаская большой белой рукой кота,— можешь поприсутствовать, только — никакого хулиганства.