— Хорошо бы вам подлечиться и отдохнуть, господин лейтенант, — сказал Тюне после серии вздохов и взглядов в окно и на потолок. — Уж если кому подлечиться, так это вам. Так что счастливо вам добраться до Фатерлянда ну и там… тоже.
Он мялся, ерзал на стуле и вздыхал.
— Выкладывай, что у тебя на уме, — потребовал я.
Тюне так и вскинулся:
— В каком смысле — «на уме»? Ничего такого. Просто вот зашел пожелать доброго пути.
— Ага, — сказал я насколько мог язвительно. Я ему не верил. Генрих Тюне нечасто пускался в разговоры. Не в его характере. — Давай, говори честно. О чем думаешь?
Он молчал.
— Не валяй дурака, Генрих, — сказал я. — Мне-то можешь признаться.
— Да? — уронил он. — В чем угодно?
— Именно.
Думаю, мы оба в тот миг вспомнили наш давний разговор, когда он открыл мне свои коммунистические симпатии. После такого, надо полагать, он в состоянии доверить мне любую, даже самую постыдную тайну.
— Ладно. — Он еще раз тяжело вздохнул и, наконец, вытащил из кармана листок бумаги, сложенный в несколько раз. — Вот.
Он положил листок мне на грудь. Я скосил глаза, не решаясь взять в руки бумажку.
— Объяснишь?
— Письмо, — сознался Генрих. — А вот тут, — он запустил руку в другой карман и после долгих поисков извлек оттуда другой клочок бумаги, чудовищно измазанный, — тут адрес. Это в Дрездене. Не знаю, найдется ли у вас время, господин лейтенант, туда съездить. Но если бы нашлось…
Я прочитал адрес и имя. Девушку звали Труди Зейферт. Она жила где-то на окраине, судя по адресу.
— А почему ты не можешь отправить ей записку просто по почте? — удивился я. — Письма доходят постоянно, я регулярно получаю из дома.
— По почте я тоже посылаю, — сказал Генрих, — но мне нужно, чтобы опытный человек поглядел собственными глазами. Составил, так сказать, впечатление. Потому что по письмам не всегда можно понять. Я, например, не понимаю. А вы в людях разбираетесь и потом мне все честно сообщите: как она там и о чем думает. Может, она вообще про меня не думает, а на письма отвечает просто из долга, чтобы не обижать солдата. Ну и надеется втайне, что я не вернусь. Бывает же и такое?
— Да запросто, — подтвердил я, не подумав. Это было бессердечно, признаю. Я пожал Генриху руку: — Ладно, Тюне. Не беспокойся. Выполню твое поручение и все тебе честно сообщу.
— Я на вас сильно рассчитываю, господин лейтенант, — со значением произнес Тюне и удалился.
Нас троих — Краевски, Рехйенау и меня — погрузили на самолет и доставили в центральный госпиталь в Лейпциге. Краевски задержался там дольше всех, у него было проникающее ранение в грудь, повреждено колено, и многие считали, что он не выкарабкается. Это было бы жаль, потому что он храбрый человек и хороший командир.
Меня, кое-как залатанного, отпустили в отпуск на месяц, после чего я получил назначение в учебную танковую часть в Айзенахе.
Странно было возвращаться в наши старые казармы и видеть там совсем молодых людей — юношей нового поколения, выросших совсем в другой Германии, где господствовали совершенно новые идеи.
Я говорил уже, что после нескольких месяцев фронта я отвык от женских лиц, от неповторимого женского магнетизма, от их голосов.
Но еще большим потрясением, пожалуй, стал вид этих молодых людей: они были новенькими, как обмундирование со склада. После моих боевых товарищей эти казались мне особенно чистыми, неиспорченными — ни снаружи, ни внутри. Разумеется, все они курили и сквернословили, но никому еще не доводилось ругаться от той злости, боли или того бессилия, которые нам пришлось пережить на Украине. И курили они иначе. Они делали это просто для удовольствия или чтобы выглядеть старше.
Вообще порой мне казалось, что мы принадлежим к разным племенам. Я ни с кем из них не мог сойтись дружески. Это было невозможно не только из-за моего возраста или статуса, но и из-за какой-то непреодолимой черты, которая отделяла фронтовика от новобранца. Если они попадут в действующую армию и война продлится достаточно долго, всякие различия между нами сотрутся. Но пока что пропасть между нами казалась непреодолимой.
Иногда я просто не понимал этих детей: они смеялись над чем-то, что было мне чуждо, их радовали вещи, которых я попросту не замечал, и не обращали внимания на то, что представлялось мне сейчас самым важным.
Они выказывали мне все признаки уважения, беспрекословно подчинялись любым приказам и, по их словам, мечтали только об одном: служить Рейху на полях сражений. Я не вникал в то, что происходило за прозрачной стеной, которая отделяла нас друг от друга. Я просто учил их воевать. Мы изучали матчасть, проводили стрельбы. Я не думал ни о чем. Время шло незаметно.
В середине января сорок второго я выбрал наконец время поехать в Дрезден. У меня было два дня выходных. Я прибыл в город на поезде и пешком отправился на Хайнц-Мюллер-штрассе, где жила фройляйн Зейферт. Вещей с собой у меня почти не было, о ночлеге я не задумывался. Что-нибудь подвернется. Денег хватало.