И во всех этих городах я побывал двадцать пять лет спустя. Названия были те же самые — Седан, Камбрэ. Я не нашел в них ровным счетом ничего интересного. Может быть, я очутился там слишком поздно. А может, там действительно не было ничего такого, ради чего стоило бы туда спешить.
В сороковом наш полк отдыхал после Польского похода в старых казармах в Айзенахе. Мы привыкли считать этот городок в Тюрингии своим домом. Маленькие улочки убегали вверх, к горам, игрушечные фахверковые домики, выкрашенные в основном синей краской, источали тишину. Когда ветер дул благоприятный, можно было унюхать запахи местной пивоварни, которая работала на благо Айзенаха и во славу всей Тюрингии с конца XIX века. В огромных деревянных чанах таинственным образом оживало пиво, которое подавали потом в тяжелых глиняных кружках, всегда холодное, густое, с пеной, оставляющей на губах ощущение мимолетного поцелуя. Когда речь заходит о пиве, германский воин сразу превращается в поэта.
В январе сорокового года произошла очередная перетасовка командного состава. Мы к этому уже привыкли. Новые танковые соединения появлялись одно за другим. Наш полк — один из первых в Германии — щедро делился с «младшими братьями» подготовленными кадрами, техникой, персоналом и, конечно, опытными командирами.
Я находился в полку практически с самого начала. Помню, как в конце октября тридцать пятого мы вступали в Айзенах — наш гарнизонный город. Личный состав тогда черпали из двух источников: во-первых, из кавалерии, а во-вторых, из автотехнического персонала. Я принадлежал, условно говоря, ко второй категории. У меня имелся диплом инженера, и к тому времени я несколько лет работал в компании «Майбах».
Я принял решение идти в армию в сентябре тридцать пятого. Как многие важные решения, это просто снизошло на меня, без всякой логики. Что-то вроде озарения. Думаю, в нашей семье это самый распространенный способ принятия важных решений. Просто идешь погожим сентябрьским деньком, и солнышко светит еще по-летнему, с особенной «осенней грустинкой», как мы когда-то писали в диктантах (и я вдруг почти воочию увидел эту «грустинку», выведенную фиолетовыми чернилами с правильным нажимом пера, изысканным готическим почерком). Идешь, и редко попадается под ногами упавший с дерева лист. Прошла девушка, пробежали дети — по-летнему загорелые руки и ноги, у некоторых рваные сандалии, один в хорошей обуви, а один — босиком, и у разноцветного мяча нет ни единого шанса ускользнуть от этой стайки.
И вдруг понимаешь: вот оно, вот Германия, в которой ты всегда хотел жить. Германия, которая больше не унижена, Германия, которая скоро заставит с собой считаться. Германия, где больше нет голодных детей и девушек в лохмотьях, готовых торговать собой ради умирающей семьи.
Я пришел домой. Дома была только мама. Наша стройная, моложавая, умная мама.
Как обычно, мы взялись за руки и она поцеловала меня в щеку. Она, как и весь этот день, была охвачена умиротворением, покоем.
И тут, неожиданно даже для самого себя, я произнес:
— Мама, я собираюсь пойти в армию.
Она чуть отступила назад, посмотрела на меня внимательно.
— Какой род войск? — спросила она.
— Танки.
Она чуть качнула головой. Из-под легкой косынки выбилась каштановая прядь. Мама поправила ее привычным жестом и спросила:
— Почему не авиация?
Я удивился:
— Авиация?
— В детстве вы с Альбертом интересовались дирижаблями. Альберт никогда не отличался крепким здоровьем, так что я не думала, что он может посвятить этому жизнь. Но ты — другое дело. Ты у меня крепыш.
— Я у тебя работаю на заводе фирмы «Майбах», а они делают двигатели для танков, — напомнил я.
Мама подняла палец:
— И для самолетов, Эрнст, не забывай об этом.
Тут я рассмеялся. У нее был такой серьезный вид. Ей бы в штабе заседать и выдвигать стратегические инициативы.
— Мама, ты действительно хочешь, чтобы я сделался летчиком?
Засмеялась и она, обняла меня. От ее волос пахло свежими пирогами.
— Нет, Эрнст, я буду рада любому твоему решению. Танки так танки. — Она выпрямилась и уверенно, спокойно подняла руку в германском приветствии: — Хайль Гитлер, сынок.
Теперь настал мой черед пристально вглядываться в маму.
— Мама, ты член партии?
— Да, а что такого? — Она блеснула глазами. — Тебя что-то смущает?
— Ничего… Я просто не предполагал, что ты можешь интересоваться политикой.
— Почему же немецкая женщина не может интересоваться политикой? — с вызовом осведомилась мама. — Если хочешь знать, я уже четыре года как вступила в партию. Никто, правда, не в курсе. Ни отец, ни Альберт.
— Но почему мы не знали?
Она пожала плечами:
— К слову не приходилось. Я считала, что это только мое дело, личное. То, что я думаю, во что я верю. Это… — она помолчала, подбирая слова. — Это как религия.
— А как ты пришла к этому? — не отставал я.