— Ты это прямо про меня сказала! Ты всегда лучше умела выговаривать вслух, что я думаю... Да, да, это так...
— Какое-то напряженное ожидание счастья. Какой-то страх, что вдруг его не достанется на твою долю. И вдруг взрыв надежды... Точно внезапное ослепительное прозрение возможности счастья, обжигающая близость его приближения. Наверное, это и есть счастье, — а добраться до счастья, разлечься на нем, как на диване, и успокоиться? Овладеть им навсегда, насовсем? Нет... Этого, я думаю, не бывает. Все равно что попытаться взлететь и застыть на высшей точке взрыва... нет, взрыв — это очень плохо сказано, ведь после счастья не остается ни развалин, ни гари в душе, а только свет и благодарность... и великая жалость к бедности тех, у кого этого не было в жизни.
— Но ты сама-то признаешь, что я тебя люблю, вот сейчас! Ты признаешь!
— Да, признаю, я знаю. Я ведь сама тебя любила... Да, люблю.
— Вот ты сама во всем призналась, больше мне ничего и не нужно... Знаешь, если я на минутку вдруг задремлю, ты не обижайся. Это проклятые шарики, черт меня дернул наглотаться перед самым твоим появлением... Они очень зверские, а я, кажется, три штуки — и вот они меня тянут, и я могу... в ожидании завтрашнего утра... Я во сне буду смеяться от ожидания моего утра, великого нового утра. Ах, как же это глупо... черт дернул... три штуки... лошадиная доза... Думал: только бы уж наверняка ни о чем не думать, окаянные лепешки... ты простишь меня... завтра и навсегда. Фор эвер...
— Ты во сне по-английски разговариваешь? — тихонько засмеялась она.
— Нет, так... просто приятно... пускай англичаны чувствуют: голубчики, фор эвер!.. и точка.
Он сопротивлялся сну, бормотал, но сон, тяжкий, искусственный, насильно завладевал им.
Она перестала прислушиваться, лежала, спокойно сложив руки на отвороте простыни, и широко открытыми глазами смотрела в сумеречно освещенный потолок. Громыхая по своему стальному пути, мерно раскачиваясь и изгибаясь дугой на повороте, мчалась цепочка вагонов, наполненных сотнями людей, уснувших на своих подрагивающих полках в ожидании завтрашнего утра, которое обманет или оправдает их малые и великие надежды, опасения. Ночь... глухая, глубокая ночь непрерывно убегала назад в грохоте поезда, несущегося во времени...
Она слышала, как ровное дыхание его оборвалось, полупроснувшись, он тихонько охнул, пробормотал невнятно, тревожно: «Наташа?..» — и умиротворенно: «Наташа...» — и снова ушел в глубокий сон.
Она уже совсем успокоилась, В путанице мыслей вспомнила себя, сидящей у рояля в шуме аплодисментов, которыми осыпали Эсмеральду, в ожидании, когда та великодушным жестом укажет публике на свою аккомпаниаторшу, и надо будет чуть привстать, коротко поклониться и поскорее сесть на свою табуретку у рояля, чтоб не отвлекать на себя внимания. Увидела мельком Захара Аркадьевича с его свисающими фруктово-румяными щечками и заметила, что он, оставаясь таким же мерзким, сделался для нее безвреден и безразличен.
«Ну что ж, пройдет еще десять лет! десять лет!.. — безустанно повторяли, отстукивали колеса... — Десять лет!..»
«Да, пройдет, — ответила она им. — Все идет своим постоянным, вечным путем. Наше поколение проходит, скоро уже пройдет. Мы тоже жили в городах, выстроенных другими. Новые будут жить в городах, которые мы оставим для них. И они сами будут строить для тех, кто придет к ним на смену. Бывает больно и очень грустно, но все это правильно. Мы родимся с глупым чувством, что все, созданное прежде, города, машины, книги, театры, — все готовилось к нашему приходу. Как наследство, которым мы теперь завладели навсегда. И начинаем хныкать, убедившись, что все нам доставшиеся блага — только эстафета, которую мы должны принять и передать дальше!»
«Пройдет... еще... десять... лет...» — с неумолимым упрямством складывали по слогам колеса.
Она вспомнила, что живет в той части города, где еще в середине ее жизни были огороды и ржаные поля, деревни, где кричали петухи. И все продолжает меняться у нее на глазах: на том месте, где только в прошлом году ютились домишки с садиками, построили какой-то институт. От всего переулка сохранился один кусок развалившегося забора. Пешеходы, срезая угол, протоптали дорожку напрямик через изрытый экскаваторами садик, где еще доживала век почему-то нетронутая цепочка состарившихся вишневых деревьев с черными и тонкими веточками. Весной эти, давно одичавшие, заброшенные, кругом обломанные мелкие веточки вдруг зачем-то покрылись редкими цветочками. Однажды она увидела под деревом девочку лет пяти. Еле дотягиваясь на цыпочках до надломленной ветки, она неумело обматывала место свежего слома маленьким носовым платком. Пыхтя и постанывая от натуги, как от боли, она изо всех сил старалась затянуть потуже узелок и угрожающе приговаривала: «Ты будешь у меня держаться, сволота такая!.. Держись!..»