Почему-то ему хотелось, чтобы он видел, как пресс коснется головы. «Наверное, сначала он надавит на лоб, зачем-то подумал он в тягостном кошмаре. – Что ж…» Он непроизвольно напряг мускулы. Мертвенно мерцавший потолок уже касался его лба. Он хотел боднуть этот проклятый пресс, пусть лучше он сам разобьет голову, чем ждать, пока тебя превратят в жмых, но не мог уже пошевельнуть головой. Ну, быстрей бы уже… Ожидание было непереносимо мучительным, и в эти невыносимые секунды ему страстно хотелось быстрейшего конца.
Мгновения загустели, растянулись, отсчитываемые судорожными ударами сердец. Где-то в самой глубине оцепеневшего сознания Маркова, приготовившегося к смерти, уже принявшего ее, почему-то вдруг закопошилась надежда. Он уже должен был умереть, потолок уже давно коснулся его лба. А он жив. Еще мгновение – жив. Еще мгновение, еще удар сердца – жив. Жив, и давление на лоб не усиливается. Но нельзя, нельзя доверять этой крошечной надежде, нельзя цепляться за нее, она еще меньше соломинки, она не удержит.
И вдруг он услышал хриплый, похожий на карканье смех Надеждина. Он открыл глаза. Потолок мерцал где-то совсем высоко, там, где он был вначале. Несколько секунд Марков лежал недвижимый, обессиленный. Радость бытия, радость спасения не сразу хлынула в него. Сначала должен был выйти спрессованный страх, что все еще переполнял его. Умирать было непросто, но и возвращение к жизни требовало усилий. Уж слишком лихо кто-то раскачивал их эмоциональные маятники: провал в отчаяние на «Сызрани» – и возвращение к жизни над Бетой, ощущение неизбежного превращения в жмых в этой соковыжималке – и снова неожиданное спасение.
От этих качелей у Маркова кружилась голова, к горлу подступала тошнота. Пресс не доделал своей дьявольской работы, но все равно он чувствовал себя абсолютно выжатым, опустошенным, обессиленным.
Он оперся руками о пол и сел. Его тошнило, и сердце колотилось о ребра так, что, казалось, обязательно должно было разбить их.
Надеждин продолжал смеяться, и смех его теперь уже походил на смех, а не на хриплое карканье.
– Какие же мы все-таки идиоты, – наконец выдавил он из себя.
– Пускай идиоты, – согласился Густов, кивая головой. На лице его медленно проявлялась улыбка. – Согласен на все: идиот, дебил, имбецил, олигофрен, кретин, что угодно, но под нормальным потолком.
– Ведь знал, знал же, что они не могут раздавить нас. Знал и не знал. Умом понимал, а естеством всем ждал конца.
Теперь уже и в Маркове бушевал восторг возвращения к жизни. Он вскочил на ноги, подпрыгнул и заорал:
– Лучше быть живым и целым, чем расплющенным блином!
– Другой бы спорил, – расплылся в широченной улыбке Густов.
Они смеялись, подшучивали друг над другом, наперебой рассказывали о том, что думали, прижатые светящимся потолком. Они испытывали гигантское облегчение. В нем был не только восторг вновь обретенной жизни, но и возвращение к привычной для них вере в разум.
В конце концов, они были детьми светлого мира, в котором многие, если не все вполне взрослые люди напоминали малышей предыдущих веков – они были так же доверчивы, открыты. Настороженность, подозрительность, постоянное ожидание подвоха были им чужды.
Да, конечно, не о таком контакте мечталось им, странно, странно встретили их, но теперь они знали, что перед ними были все-таки разумные существа, и, стало быть, можно было облегченно вздохнуть.
2
Кирд номер Двести семьдесят четыре возвращался домой. Он шел по улице, привычно рассчитывая кратчайший маршрут. Он не решал: «Сегодня я должен постараться выбрать кратчайший маршрут». Такая программа была заложена в его совершенный мозг раз и навсегда, и, возвращаясь домой, он всегда избирал кратчайший маршрут. Четыре его глаза видели все вокруг: удлиняющиеся тени от одинаковых домиков, заходящее светило, которое перед закатом всегда становилось совсем оранжевым, других кирдов. Те, кто шел неторопливым, размеренным шагом, возвращались, как и он, домой, потому что только при выполнении приказов кирд может торопиться, бежать. Главное – экономия энергии, и поэтому кирды всегда возвращались домой после выполнения приказа самым экономичным шагом.