Мой орден героев, живущих по правилам, непосильным и не обязательным для остальных, в этих битвах не участвовал. Мы были готовы. Мы были бы крепки… Но почему-то все битвы обходили славный город Любореченск далеко стороной. Мы даже выступили однажды. Небольшим отрядом. Но не застали сражения.
Незадолго до скандала с Зинаидой-Падчерицей, в дни августовского путча девяносто первого, мы с мамой отправились в центр Любореченска защищать молодую российскую демократию. Был второй день путча. Мама бегала от радио к телевизору, следила за новостями. Я следил за матерью. (До сих пор я был уверен, что политика ее мало интересует.) Губы поджаты, пальцы сцеплены в замок — всё выдавало в ней крайнюю степень взволнованности. Как назло, в районе отключилась телефонная связь. Позже выяснилось: экскаваторщик зацепил кабель. Но в тот вечер этого не знали. Один из телерепортажей от стен Белого дома спустил наконец взведенную пружину. Живое кольцо. Живые, полные решимости лица. Люди стояли ночь и расходиться не собираются…
— Всё! — сказала мама, кладя ладонь на стол. — Нужно ехать в центр. Наверняка там сейчас… — она помолчала, глядя на меня. — И ты со мной.
В ту минуту я понял, что означала мамина отстраненность от политической истерии, захлестнувшей всех и вся вокруг. Плевать в телевизор, как делали соседи? Воевать друг с другом? Совать в равнодушные руки прохожих пафосные, скверно отпечатанные листовки, как делала баба Женя? Втягиваться с друзьями отца в нескончаемые дискуссии о судьбах родины, проклинать тех или этих, предсказывать развязку очередной депутатской бузы? Учитель, библиотекарь — всю жизнь она провела в окружении слов. И вдруг оказалось, что довольствоваться словами не желает.
Схватка Ельцина с Горбачевым, уличные демонстрации, верховные прения и потасовки, да еще неоказаки, колоритные и наглые, которые расхаживали по Любореченску то с хоругвями, то с транспарантами, провозглашая себя хозяевами края, — казалось, ничего этого мама не замечала. Лишь однажды, когда Ельцин, подойдя к стоявшему на трибуне Верховного Совета Горбачеву, ткнул пальцем в листок и, буровя его взглядом, велел под хихиканье зала: «А вот почитайте!» — мама вскочила и выключила телевизор. Сказала, опуская глаза: «Он же перед ним как тряпка».
…Отец пришел тогда после полутора суток работы: ночное дежурство, потом — за очередного уволившегося. Из его отделения тогда часто увольнялись. У мамы уже были готовы бутерброды, чай в термосе. Мы ждали одетые в гостиной.
— Мы к обкому, — сказала мама, выходя к отцу. — Возможно, на всю ночь. Ты с нами?
— Зачем? — удивился отец, застыв с задранным локтем, наполовину вынутым из рукава пиджака.
— Как зачем? — удивилась в ответ мама. — В стране военный переворот. Люди выходят на площади. Ты видел, что в Москве творится? Телевизор включали?
— Д-да, — пробормотал он. — Включали.
— Ты едешь, нет? Мы тебя дожидались.
Отец устало привалился к стене.
— Мариш, всю ночь как белка в колесе. Пятерых приняли. Двое тяжелых. Потом целый день… еле ноги приволок.
— Ясно.
Мама шагнула к двери, я поспешил за ней, хватая с пола приготовленную авоську с термосом и бутербродами и стараясь не встретиться взглядом с отцом. Я понимал, что он устал. Но ведь особый случай — история творится за окном, течет расплавленной лавой, и крепкие руки героев могут лепить из нее новый прекрасный мир…
Долго ждали автобуса. На остановке толпились молчаливые нервные люди. В те годы с транспортом в Любореченске было совсем плохо. Вечер был теплый и ветреный. Как раз подходящий. Я даже успел представить, как на ветру колышутся и хлопают флаги. Пришел автобус. Влезли, слушая вялую перебранку пассажиров с водителем. Ехали молча. Я смотрел на пустоглазых людей, которые окружали нас в вечернем автобусе, и предвкушал встречу с другими — с благородными защитниками демократии, с цветом Любореченска, с храбрецами, способными остановить танки, если придется.
Мы вышли на остановке перед обкомом. Пустая улица. Редкие прохожие. Любореченск тогда рано затихал по вечерам. Ветер гнал обрывки газет и брошенные пакеты. Из парка доносились резкие рок-н-рольные аккорды. Под памятником стоял бомж, закутавшийся в матрас: гитарист мешал ему спать.
— Идем, — кивнула мама. — Значит, возле горкома стоят.
Быстро прошли квартал, что отделял обком от горкома, и, выйдя к мохнатым елочкам, окружавшим серую многооконную глыбу, замедлили шаг. И здесь — ни души. Тишина. Фонари включены только у входа. Обрывки газет вперемешку с пакетами, черные тени.
Мама какое-то время стояла, задрав голову на помпезно-топорный фасад, — а спящий горком смотрел на нее, мутно поблескивая оконными стеклами. И не был этот блеск тревожен или зловещ. Даже как будто наоборот — кроток был и добродушен. Будто сонные очкарики уставились вопросительно: чего прибежали, что за переполох?
— Никого, — сказал я.
Из сумрака к маминым ногам вышла толстая белая болонка. Остановилась, обнюхала.