Мама учит Зинаиду риторике. Сама предложила. Рецепт немудреный: почитать вслух, послушать. Папа упирался, но недолго. Зинаида ездит к маме в библиотеку, где в пропахшей клеем каморке слушает записи папиных чтений и сама читает маме монологи из пьес. Вечерами, когда отец на дежурстве, Зинаида приходит с ночевкой к нам домой. Они с мамой устраиваются в гостиной, и Зина учится говорить «с чувством, с толком, с расстановкой».
— «Я к вам пишу. Чего же боле? Что я могу еще сказать?»
— Нет, Зиночка, немного не так, — останавливает мама ее пламенную речовку. — Нужно начинать с обреченностью… «Я к вам пишу. Чего же боле?» Понимаешь, она все это давно пережила внутри, писала мысленно это письмо десятки раз, она повзрослела, сочиняя это письмо. И вот теперь, как будто в омут… «Я к вам пишу…» Попробуй.
Зинаида учится быстро.
Еще бы! На кону вся она цельным куском, все ее неустроенные не первой свежести годы, прожитые в одиночестве вдали от родных. Грязноватая общага при техникуме, пронизанная липким, но недолгим вниманием ровесников, а главное — стареющих бабников из числа преподавательского состава, разведенных, пьющих, считающих молчаливую пигалицу своей законной добычей. Ведомственная квартира. Рабочие с крепкими руками, ногти с кирпичной каймой. Мастера и начальники цехов — люди с репутацией — долго и по-разному ходят вокруг да около, чтобы потом предложить в лоб одно и то же… А на другой стороне жизни — в ореоле признания и всеобщей любви, подло атакуемый темными силами, — Григорий Дмитриевич, мой отец. Режиссер, волшебник. Большего никогда не будет. Ну и что, что чужое. Можно ведь краешком. Украдкой, как привыкла. Никому не помешав, ничего нигде не нарушив.
— Давай, Зина, давай.
— «Я к вам пишу. Чего же боле…»
— Во-от! Значительно лучше!
Если бы я сообразил, о чем на темной сцене при свете свечи прослезилась неисцелимая тихоня, я бы наверняка понял и остальное. Придя в себя, решился бы, возможно, на разговор с отцом. Поговорил бы с ним раньше, чем все полетело в тартарары. Всё могло бы сложиться иначе.
У отца бессонница. За полночь, убедившись, что сна ни в одном глазу, он спускается на кухню за валерианкой, хлопая тапками по ступеням. Я просыпаюсь и слушаю дальше: как он открывает кухонный ящик, как звякает пузырьком о рюмку. Под одеялом уютно. Ярко светит луна. Нежит голову не до конца рассеявшийся сон. Очень хочется пошептаться о чем-нибудь с отцом, все равно о чем, но чтобы по-взрослому и чтобы он не спешил отправить меня в постель — потому что завтра в школу и рано вставать… Но не решаюсь к нему выйти. Не знаю, каким его застану. Боюсь застать раскисшим. В щелке приоткрытой двери мелькает папина спина. Из кухни он пробирается тем же крадущимся шагом вверх по лестнице, только тапки теперь хлопают мягче.
Мама считает, что раз папа не может бросить «Кирпичик», ему нужно бросить работу и поступать на режиссерское. Папа ответил, что такого старого туда не примут. Расстроился, попросил не смущать его несбыточными прожектами.
Зинаида уже на расстоянии вытянутой руки. Но и мама не различает опасности.
Мама:
— Ты талантливый режиссер, Гриша. Настоящий. Если сделаешь Падчерицу из Зиночки, тогда тебе точно нужно все бросать и… Смоктуновский, если помнишь…
Папа:
— Марина! При чем тут Смоктуновский?! Мы же договаривались!
Мама:
— Так давай передоговоримся. Сейчас все только и делают, что передоговариваются.
Папа:
— Ты невозможна.
Мама:
— Ну, мне казалось, ты всегда во мне это любил.
Папа:
— Марина! Перестань! О чем ты? Все рушится! Какой там режиссерский?!
В те ночи, когда отца точит бессонница и он, сам того не зная, делится ею со мной, я погружаюсь в постыдные грезы о Нинке. Подробно думаю о ее ногах и руках. Ноги у Нины прямые и гладкие. О спине думаю. «Спина, — думаю. — Ровная. С лопатками». О затылке думаю тоже, почему бы не подумать о ее затылке. Если думать о Нинке по частям, некрасивости не остается и следа… Думать о губах опасно — о том, как упруго и влажно они впиваются в мои губы… или как они шевелятся, считывая с потрепанных листков слово за словом… Тревожно засыпая после дерзкой анатомической экскурсии, поутру я часто просыпаюсь с пятном на простыне, в слипшихся трусах. Доброе утро, физиология. Я стесняюсь тебя так же, как Нину. У меня слезы на глазах, я срываю с кровати простыню и готов брякнуться в обморок от одной мысли о том, что родители застанут меня нечистым. Это все Нина! Это она! Я не виноват! Благо, шкаф с бельем у меня в комнате, а в ванную со стиралкой можно прокрасться через веранду.
У Нины персональная выставка в фойе училища, где иногда вывешивают работы лучших из лучших. Незадолго до этого там красовались натюрморты и графика Димы Богуша. Нина выставила тематические серии: акварельную «Коты и крыша» и карандашную «Двое». В первой — коты, обитающие на крыше дома, который Нина видит из своего окна, во второй — силуэты, он и она: идут рядышком по парку, лепят снеговика, пьют чай.
Ах да! Времена были трудные.
Советский Союз закончился совсем. В телевизоре все воевали со всеми.