И особенно больно уязвляет мысль, что эти возомнившие себя живыми мертвецы посажены на шею Франции чужеземцами вопреки воле народа. Это унижает честь страны, поднявшей впервые в истории знамя демократии. А принцип демократии, провозглашенный революцией, неотделим для Беранже от истинного патриотизма. Самая большая вина Наполеона, по мнению Беранже, заключалась в том, что он угасил в народе революционный патриотизм, задушив демократию. Через много лет, подводя итоги пережитому, Беранже напишет следующие строки об этих тревожных для него и для всей Франции днях: «…если б император мог читать тогда в умах народа, то он, конечно, признался бы себе в одной из самых больших ошибок, которую он совершил в силу особенностей своего гения. Он зажал рот прессе, отнял у народа всякую возможность свободного вмешательства в дела и таким-то образом изгладил принципы, которые глубоко запечатлела в гражданах наша революция; и это привело к тому, что в нас совершенно замерли ставшие столь естественными чувства. Его счастье долго заменяло нам патриотизм. Но так как он поглотил всю нацию, то и вся нация пала вместе с ним, и поэтому перед лицом врага мы оказались теми, в кого он нас превратил».
С падением Наполеона как будто разорвалась, рассеялась перед глазами французов дымовая завеса, так долго замутнявшая реальные исторические горизонты. И Беранже с небывалой до того отчетливостью увидел действительное положение вещей во Франции.
К чему привела страну империя с ее громом побед? К попранию принципов революции. К национальной катастрофе — политической, хозяйственной, моральной.
Как! Неужели напрасны были все жертвы и подвиги народа, поднявшегося когда-то на штурм Бастилии, на штурм старого феодального мира? Неужели смириться с ярмом, надетым на Францию?
Тревога начала нарастать в нем, когда враги еще только вступили на французскую землю, в январе 1814 года.
Эту песню, в которой впервые зазвучала его тревога за судьбы родины, он назвал «Моя, может быть, последняя песня».
Но как и большинство его соотечественников, Беранже тогда не осознавал до конца всей опасности, нависшей над Францией. «Нет, это немыслимо, чтоб иностранцы одолели французов на их родной земле и вошли в Париж», — думал он и пытался отгородиться от политических волнений испытанным своим щитом — беззаботной шуткой. Во второй строфе песни снова слышатся привычные мотивы «Погребка». Как подобает относиться к врагам и опасностям сыну веселого «эпикурова стада»?
Так ответил на этот вопрос Беранже. Давно ли это было? Всего два-три месяца назад. А вот теперь, когда враги вошли в столицу почти без сопротивления и нашлись французы, которые встретили их приветствиями, теперь, когда национальный позор стал неприкрытой явью, а «колосс», так долго охмелявший Францию, пал, Беранже чувствует, что испытанный его щит дал трещину. Он годился и, может быть, еще пригодится для защиты от личных горестей, но он не спасет, когда страдают гражданские, патриотические чувства, те чувства, которые долгие годы дремали в глубинах его сознания, а теперь, разбуженные гигантским толчком национальной катастрофы, пробудились, поднялись, заговорили в нем.
Да, видно, идеал счастья, возведенный неунывающим бедняком в тиши мансарды, чем-то не совершенен. Позиция обороны, которую занимал Беранже, скрываясь в царстве простых человеческих радостей, не может больше удовлетворить его.
Он не отрешается от духовных твердынь, завоеванных им в годы безвестности, нужды, одиноких бдений над никому не нужными рукописями. Стойкость духа, сила сопротивления, стремление к независимости и оружие смеха — все это остается, все это дорого и необходимо ему, но теперь уже для более высоких целей, чем те, которые он ставил раньше. Правда, главная цель его жизни и песен еще не определена, политические позиции еще не утвердились; он переживает как бы переходную пору в своем внутреннем развитии, но толчок вперед дан, и движение все ускоряется.
В мае 1814 года Беранже выступает с новой песней «Истый француз» перед адъютантами русского императора. Он чувствует себя прежде всего частицей своего народа, и это слышится в его песне: Бонапарты, Бурбоны проходят, а Франция остается, и долг истого француза служить ей, быть верным ей и, следовательно, себе самому.