— Видишь, во мне заговорила кровь предков. Вот так и таскаюсь к ней. Psiakrew. Даже не представляешь себе, до чего хорошо она это… понимаешь? Kocham. Dzi? — kuj?. Yea.
— А Моцарт?
— Моцарт? He могу сесть за инструмент. Сразу хочется вырвать клавиши и разломать его к черту. Видишь, руки дрожат? Однажды мне предложили сыграть на электрооргане в таверне. Отец тогда болел, нужны были деньги. Ты слушал когда-нибудь этот гнусный ящик? Исполнять на электрооргане заказные вещи! Сущий ад. Yea. Как будто Бах или Гендель вдруг сошли с ума. Стал играть, а в таверне быстро приучаешься пить. Yea. К Моцарту уже не возвращался. Все верно. Раз так, выходит, я не создан для Моцарта.
— Но,Joe…
— Joe? Он начал с Фауста, а закончит ночным баром. Еще хорошо, если это будет приличный бар. Ты обратил внимание на тембр его голоса, когда он распевает в уборной? Потрясающая сипловатость. Есть надежда.
— Порядок, Stanley. Ты меня прости, но почему такое суровое решение?
— Дескать, почему хочу покончить с собой? Я ни во что не верю. И ничего не могу.
— Ты просто неврастеник.
— Спасибо. Я же говорил, мы с тобой двойники.
— Нас даже трое.
— А кто третий?
— Женщина, которая приставала с орехами.
Stanley хохочет. Молодо, звонко, посверкивая белыми зубами. «Этот город совсем сошел с ума», — думает Антанас Гаршва.
Писатели тоже покидают кафетерий. Кафка засовывает руки в карманы своего длинного пальто и, согнувшись, выходит. Помахивая подсолнухом, шагает к двери Oscar Wilde. Еще раз бросает взгляд в тарелку старичка Baudelaire. Она пуста. Нет больше и самого Baudelaire. Застенчиво улыбаясь, Rimbaud берет под руку по-девичьи румяную Emily,теперь он легко несет свой груз. Мрачный, выкатывается следом Verlaine, ему так и не налили в чашку кофе, его гениальность недооценили. Гордо покидает кафетерий Ezra Pound. Он как раз не обделен вниманием, его оценили. Интересно, в какой больнице лечится Ezra Pound? Гитлеровским жестом приветствует всех Nietzsche, вскинув руку, он выкрикивает «Ариадна, я люблю тебя!», затем исчезает за дверью, которую распахивает для него Женя. И медленно пятится назад мать Гаршвы, в ее глазах затухает тот прощальный взгляд.
— Только не прыгай в окно, Stanley. Не надо. Не стоит имитировать персонаж Thomas Wolfe. А тебе известно, как умер Thomas Wolfe? В страшном крике. Ему отсекли макушку, но уже не спасли. Перед операцией его остригли. У него были темные, красивые волосы, по рассказам сестры.
Stanley словно не слышит Гаршву, твердит свое.
— А знаешь, почему тяну? Юность меня останавливает. Моя собственная. Я живу на В Avenue. На четвертом этаже. Ступеньки искрошены. Комнаты темные. В уборной воду толком не спустить, по нескольку раз дергаешь ручку. Мать что-то там лопочет по-польски. Отец дрыхнет и когда пьяный, и когда трезвый. А знаешь, как весело бывало в выходные? Когда возвращался с уроков музыки? Да ничего ты не знаешь! Ту девчонку я водил в одну дыру на углу. Там мы ели мороженое. Мрачная такая дыра. Настоящий рай. В ушах звучит Моцарт. Dziękuję. Но в один прекрасный день я выпрыгну. Плевать я хотел на рай. И на эту постель. Пускай клерк в ней спит.
— Ты не прыгнешь.
— Так считаешь?
— Ты хочешь жить и потому разглагольствуешь о смерти.
— Плохо ты знаешь Америку, Tony. Мы с тобой двойники, которые только-только встретились. И я не стану взвешивать все «за» и «против». Я не чета вам, европейцам.
Stanley бросает взгляд на часы.
— Пора идти, — говорит он. Оба поднимаются.
Идут к двери.
А моя юность могла бы меня спасти? Если бы писал о ней стихи, наверное, сказал бы то же самое, что и большинство. Это была бы ностальгия с ее извечной хрупкостью, нежностью. Болота. Ели и березы. Поваленный телеграфный столб. По глинистой дороге с трудом тащится кляча. Благородная ложь. Правду не выразить. Хотя… сейчас погружусь в правду.
Up and down, up and down. А вот и девятка.
12
Был мне двадцать один год, жил я в Каунасе, изучал литературу, а на карманные расходы и на всякие развлечения зарабатывал игрой на бильярде.