Самад отпустил его руку и стал копаться в своем кармане, нащупывая хранимую в нем белую пыль и щепотками осторожно отправляя ее в рот. Затем прислонился к стене и дотронулся до камня кончиками пальцев. Прежде это была миссионерская церковь, в войну ее превратили в госпиталь, который проработал всего два месяца, пока от падающих снарядов не стали ходить ходуном подоконники. В церкви имелись тощие матрасы и большие широкие окна, поэтому Самад и Арчи облюбовали это место для сна. А у Самада пробудился интерес (из-за одиночества, убеждал он себя, из-за меланхолии) к морфию в порошке, который можно было найти по всему зданию, в беспризорных кабинетах-хранилищах; яйца, припрятанные после наркоманской Пасхи. Случись Арчи пойти отлить или снова поковыряться в радио, как Самад вихрем проносился по церквушке, грабя кабинет за кабинетом, как грешник, бегающий из одной исповедальни в другую. Найдя свой пузырек греха, он торопился натереть десны или забить щепоточку в трубку, а потом лежал на прохладном терракотовом полу, вглядываясь в изысканный изгиб купола. Вся церковь была покрыта надписями. Их оставили здесь бунтовщики, триста лет назад, во время эпидемии холеры, не пожелавшие платить похоронный налог и запертые алчным помещиком в этой церкви умирать, – но прежде они успели покрыть все стены письмами к родным, стихами, призывами к вечному непокорству. На Самада эта история и в первый раз произвела впечатление, но поразила его по-настоящему лишь под действием морфина. Каждый нерв тела был возбужден, вся информация во Вселенной, все слова на стенах вышибали затычку и бежали по нему, как электричество по заземляющему проводу. Голова раскрывалась, как шезлонг. А он сидел в нем и смотрел на проносящийся мимо него мир. В тот вечер Самад немного переборщил и потому чувствовал себя особенно просветленным. Ему казалось, что его язык намазан маслом, а мир представлялся в виде гладкого мраморного яйца. Погибшие бунтовщики стали ему родными, стали братьями Панде – все мятежники были сегодня Самаду братьями, – и ему хотелось поговорить с ними, узнать их мнение об этом мире. Хватило ли им его? Хватило ли его, когда пришла смерть? Довольно ли им тысячи оставшихся после них слов?
– Скажу тебе к слову, – сказал Арчи, заглянув в глаза Самада и увидев там отражение купола. – Оставайся у меня всего пара часов, я бы не стал раскрашивать потолок.
– Скажи, – поинтересовался Самад, недовольный тем, что нарушили его приятное раздумье, – какой поступок ты бы совершил в последние часы перед смертью? Доказал бы теорему Ферма? Постиг учение Аристотеля?
– Что? Кого? Не… Я бы, знаешь… занялся
Самад захохотал.
– Скорее уж в первый.
– Ладно тебе, я
– Хорошо. А если бы «дам» поблизости не оказалось?
– Ну всегда ведь можно, – и Арчи покраснел, как почтовый ящик, тоже решив по-своему укрепить их дружбу, – погонять колбаску, как говорят в американской армии!
–
Арчи, в чьем родном Брайтоне никто никогда,
– Кто тебя насмешил? Что тут смешного? – спросил Самад, рассеянно закуривая, несмотря на жару, сигарету и блуждая пропитанными морфином мыслями где-то далеко.
– Ничего, – запинаясь, начал Арчи, – ничего.
– Джонс, неужели в тебе этого нет? Неужели в тебе нет… – лежа на пороге, ногами наружу, Самад протягивал руки к потолку, – …
– Если честно, то разницы я не вижу, – сказал Арчи. – Умер – значит, умер.
– Да
– Наши дети! – фыркнул, развеселившись, Арчи. Перспектива обзаведения потомством казалась весьма отдаленной.
– Наши дети родятся из наших поступков.