Уже вечерело, когда казачьи полки стали подходить к Миру. Почти каждый казак вёл пленного. Двести сорок восемь человек улан, два штабс-офицера, четыре обер-офицера и двадцать один сержант были добычей казаков. А сколько убитых и тяжело раненных лежало там, в поле, на которое спускался вечерний сумрак и белесоватыми клубами стлался туман.
Казаки расседлали коней, раненые перевязывали себе раны, но все шутили, острили и смеялись, вспоминая отдельные эпизоды миновавшего сражения.
Смеялся даже Панкратьев, урядник, которому начисто оторвало левую руку, по самое плечо, которое обрабатывал теперь полковой костоправ.
— Ну, братцы, — говорил он, лёжа на носилках, — на войне не без урону — по крайности, дома свидетельство будет, что воевал! А ему, нехристю, чтобы пусто было.
— Да ты, Микита, не сердись. Он же пожалел, не захотел вызволять из веры православной: левую руку снёс, а правую оставил — дескать, перекрестись за упокой моей души!
— Ну да и офицеры же наши молодчики. Видали Пидру Микулича?! Как хватил офицерика ихнего — и не пискнул.
— Его на это взять. Молод, а хват.
— Сказывали, орден ему выйдет.
— Пора.
— Ну, пора! Давно ли рядовым казаком ездил.
— Нет, братцы, атаман-от наш, ах, атаман, атаман! — раздаётся молодой, полный восхищения голос, и звонкий тенор запевает:
Он летает пред войсками,
На сером своём коню-ю... —
но дальше импровизация не идёт, и песня смолкает.
И веселы все, радостны на казачьем биваке среди полей, по-над лесом, на песчаной осыпи. Веселы кони казачьи, с которых сняли тяжёлые сёдла, ослабили подпруги и стреноженных пустили в молодые овсяные поля, где бродят они, пощипывая нежные, мягкие зёрна. Веселы казаки, собравшись вокруг котлов со щами, которые готовятся кашеварами, веселы мужички, прибежавшие из лесов; они принесли хлеба и поздравляют с победой; веселы офицеры, мечтающие о крестах и орденах, вёсел и атаман Платов.
Лёжа на песке, пишет он Багратиону поздравление.
«Хоть с небольшою, однако же и не так малою, потому что ещё не кончилось преследовавие и, быть может, и весь шести полков авангард под командой генерала Турно-Прадзиминского погибнет; пленных много, за скоростью не успел перечесть и донесть, есть штаб-офицеры и обер-офицеры, с Меньшиковым (адьютант Платова) донесу, а на первый раз имею долг и с сим Вашего Сиятельства поздравить; благослови Господи более и более побеждать. Вот вентер много способствовал, оттого и начал пошёл...
У нас, благодаря Богу, урон до сего часа мал, избавь Всевышний от того наперёд, потому что перестрелки с неприятелем не вели, а бросились дружно в дротики и тем скоро опрокинули, не дав им поддержаться стрельбой.
Я Вашему Сиятельству описать всего не могу. Устал и на песке лёжа пишу; донесу, соображаясь за сим, но уверяю, будьте о моём корпусе спокойны, у нас урон не велик...»
Рад и Меньшиков, что повезёт рапорты в главную квартиру: не останется он там без награды...
Один Коньков не вёсел и не доволен. Не радует, не веселит его дивный конь золотой масти, что достался ему от врага, не веселят поздравления товарищей, платовское рукопожатие и поцелуй. Тщетно ищет он между пленными своего раненого — его нет...
Нацепил на себя саблю Коньков, осмотрел пистолеты, сел на коня уланского, — он свежее Ахмета выглядел, и один, без вестового, выехал в поле.
Стояла тёплая июньская ночь. Тихо. И в этой тиши страшными звуками изредка раздаётся стон умирающего, проклятие или мольба. Какие-то звери, не то собаки, не то волки, ворча, отходят при приближении всадника.
Коньков хорошо помнит «то место». Да и конь, видно, ждёт хозяина. Вот за этой межинкой, левее куста. У куста Платов кричал, а это было после...
Вот он... Насторожил свои чуткие уши породистый конь и испуганно захрапел. Соскочил с него хорунжий, нагнулся к улану, и крик радости вырвался из его груди.
Раненый ещё дышал. Казак быстро достал флягу с водой и поднёс к губам улана. Раненый жадно выпил...
— Merçi... О, моя бедная Люси!.. Как-то тебе... — твердил он в забытьи, по-французски. — Шамбрэ... О, моя Франция, моё дорогое отечество?.. — Он взглянул и узнал свою лошадь... — Занетто, мой добрый Занетто... Как она просила... выручить меня... Ласкала, целовала... О, мой добрый Занетто...
Вода освежила раненого. Силы, сама жизнь, казалось, возвращались.
Он приподнялся на локте и увидел казака.
— Казак!.. — с ужасом воскликнул он... — Да, это тот... Тот самый!.. Люси моя, Люси!.. Это он... он... — И раненый упал опять на траву и тяжело застонал.
— Mon lieutenant, — проговорил Коньков, — dites moi votre nom. Je le dirai, je l’écrirai á votre femme[45].
Улан молчал. Коньков в тревоге прислушался.
Ни звука, ни хрипа...
Коньков нагнулся ближе: лейтенант не дышал.
С ощущением ужаса сел он опять на лошадь улана и поскакал к дальнему биваку.
Страх скоро прошёл... И, странное дело, его больше не мучила совесть, и на душе стало легче, после того как видел он смерть своего врага... Точно он исполнил какой-то тяжёлый долг, точно гора с плеч свалилась.
Подъехав к биваку, он разыскал Какурина и передал ему лошадь.