Среди рубчатых очертаний обвалившихся стен и скрученных железных балок копошились люди с носилками, нагруженными строительным мусором. Это мобилизованное население по приказу оккупационных властей приводило в порядок город.
Петр Васильевич ходил по городу, избегая окраин и центральных улиц. Он выбирал средние кварталы города, те однообразные, геометрически распланированные, прямо пересекающиеся улицы, в бесконечных пустынных коридорах которых, насыщенных мутным воздухом ненастья, среди утомительных рядов голых акаций, можно было как-то исчезнуть в туманной пустоте, раствориться, самому сделаться таким же призрачным, как эти призрачные акации.
Петр Васильевич шел, мелькая среди черных, наполовину выбеленных стволов, как призрак. Его зрение и слух были обострены.
Боялся ли он? Нет, слово «бояться» — не то слово. Он весь был охвачен холодным неподвижным ужасом от постоянной, неподвижной и неизменяющейся мысли, что в любую минуту может «попасть им в руки». Тошнота отвращения сжимала его сердце, леденила руки и ноги.
В то же самое время он видел все вокруг с поразительной четкостью, замечал каждую мелочь, каждую подробность, каждое самое ничтожное изменение обстановки. Город, где с детства ему был знаком каждый дом, поворачивался к нему то одним углом, то другим, и он узнавал его и не узнавал.
Это было похоже на сон, в котором человеку является умершая мать. Она ходит. Она смотрит. Она шевелит губами. Но человек знает, что она мертва. Он не может подойти к ней. Никак не может заставить ее посмотреть на себя. Она все время смотрит, но смотрит куда-то мимо немой жалкой улыбкой. И медленно уплывает, исчезает, растворяется в туманном, тягостном воздухе сна.
Бачей был совсем непохож на себя, одетый в молдаванскую домотканую свитку, выкрашенную луковой шелухой. На голове его неловко сидела высокая баранья шапка, в руках — кнут, за спиной — торба с хлебом и салом. У него за пазухой лежал завернутый в тряпку старый, дореволюционный вид на жительство, выданный на имя крестьянина Бессарабской губернии Саввы Тимофеевича Улиера, с новым штемпелем румынского жандармского легиона. Этим документом его снабдили в особом отделе после того, как дивизия попала в окружение под Аккерманом. Он получил также на всякий случай три явки в Одессе, из которых одна находилась в бывшем Александровском парке, возле горки, где некогда стояла Александровская колонна, в заброшенном бомбоубежище. Но этой явкой следовало воспользоваться лишь в самом крайнем случае.
Петр Васильевич удачно избежал плена, в Аккермане переоделся, и вот теперь он ходил по Одессе из улицы в улицу, надеясь найти где-нибудь приют, городскую одежду и помощь.
Прежде всего прямо с базара он отправился на квартиру Колесничука, где оставил свои гражданские вещи. Он прошел мимо Куликова поля и не узнал его. Теперь на Куликовом поле был разбит сквер, уже сильно разросшийся, а на том месте, где были похоронены жертвы революции и некогда стоял на камнях красный плуг, теперь возвышался обелиск, который немцы не успели взорвать. Затем он прошел мимо дома Колесничуков, но не решился зайти. Было что-то ненадежное во всем облике этого дома, казавшегося нежилым, но с убранным, подмазанным фасадом, с незнакомым, подозрительным дворником в воротах. Дворник в новом, еще не стиранном фартуке, с новой бляхой на груди посмотрел ему вслед, и Петр Васильевич, стараясь не убыстрять шага, поторопился свернуть за угол.
То, что ему казалось сначала таким легким и простым — найти явки, — теперь представлялось совершенно невозможным. Все дома, все двери, ворота, даже улицы и переулки казались как бы наглухо запечатанными невидимой печатью. Прошел старик в широком коротком касторовом пальто, в котелке, с тростью под мышкой, в высоком крахмальном воротничке, и его кадык какого-то багрового, индюшечьего оттенка зловеще высовывался из этого воротничка с загнутыми, как у визитных карточек, уголками. На всех перекрестках кричало радио на старательном, каком-то старомодном русском языке, передавая немецкие военные сводки. Мучительно хотелось зажать уши.
Кое-где в ларьках толстые, брюзгливые женщины — в больших серьгах, в шляпках и митенках — кружевных перчатках без пальцев — продавали домашние пирожные, самодельные свечи, итальянские лимоны и какое-то явно старорежимное монпансье в банках — но не в обычных круглых банках, а в четырехугольных румынских, с пестрыми наклейками. В особенности бросалось в глаза и раздражало это монпансье. Оно раздражало своими химическими анилиновыми красками — крап-розовой, ультрафиолетовой, зеленой. И лимонад в маленьких бутылочках почему-то был отвратительного, неестественного химического цвета — лилового, как раствор марганцовки.