К концу нашей прогулки я вполне судил о глинчах в целом как о племени. Почти безлико пялились, ждали приказа «отомри», особого звука, перемены, выгодной им, кого-то напоминали, но больно уж обще выглядели. Припоминались: школьный неолит; степные боги, лошадиные говёхи; печеные-моченые яблоки, несерьезное состязанье кондитеров, творящих пирожные на скорость и на ощупь с платками на глазах; угрюмая плодовитость пустоголового дебила, очарованного лаврами скульптора. В сувенирной лавке их бы вряд ли кто покупал, а в музее дети наверняка ревели бы от этих бурых незрячих рожиц.
Творец не церемонился. Давил материал, наверное, жмурясь или глядя очень далеко, больше увлекаясь числом своих убогих обликом гномов, чем различием и пропорциями отдельных форм. Форм, впрочем, у них раз-два и обходятся. С небольшого зверя, зайчонка или крота, глинч легко мог оказаться заготовкой для чьих-то недолепленных тел, не обязательно людей, но любых, пожалуй, животных, того же крота и зайца. Едва выдавлены из тулова лапки, парные отнюдь не у всякого. Косые петли несовпадающих ушей растопыренно вслушиваются. Неладно посаженный боком кругляш головы, асимметрия с носом и пастью, наспех деланными, кажется, большим пальцем. Горсти глинозема, хищно схваченные и немедленно выброшенные на волю страстной пятернею ваятеля. Дикие видом, подчас передают звериную тоску мастера и свою от него прочь устремленность.
Встречаются семьями в пять-семь штук. Чаще под елками, где выстелено палым листом, но захочешь, найдешь и в траве: одинокий коротышка стоит по команде «смирно», навытяжку, совершенно заросший. Если залепит его листами, спутаешь с боровиком. Наверняка во мхах, осоках и ветвях незримо таится целый народ бурых карликов. Намеренно мы за ними не охотились, хотя о грибах и ягодах я забыл думать и, к недовольству Палыча, перешагивал добычу, помахивая порожним плетением.
Мухортное рыльце глинча жмурится из лужи. На затылке оттопырено подобие рога или, если я обознался, утиный нос. Каким он к тебе боком, наверняка вряд ли скажешь. Глинч умеет врыться в подножный мох, высовывается, нюхая воздух, из тесной своей норы.
Не исключено, брезгливо вздрогнул я, недоумок Яша каку свою закапывает и глубже, прячет от солнца, роет им норы-могилки и населил скульптурой здешний грунт, положив дерн сверху, так что один бог знает, кого мы сейчас топчем.
Схватив ветки, Палыч наступил мне на плечо. Я подсаживал его на березу, с которой открывался Яшкин двор.
— Ко-ко-ко! — сказал со ствола Палыч, но не как подражают рябе, а как читают незнакомую строку. — Божечка ты мой… — Пожалуй, впервые при мне он вслух помянул Бога. — Корыто, никого, — доносилось увиденное с березовой высоты.
А может, исконные жильцы этого леса? Каменские эндемы? — задался я. Просто у них иной темп жизни и плоть небелковая? — развивал я далее в детско-фантастических тонах, покуда мой спутник вверху недоуменно присвистывал себе под нос, повторяя: «Вот так стадо, целый двор», а ружье его висело дулом в землю на нижнем сучке.
Хорошо бы спрятать камеру на одной из населенных глинчами полян и записать нон-стопом хотя бы несколько суток, после отсмотреть экстерном, авось и шелохнутся, поползут голубчики, а там и в интернете за деньги Яшиных чуд показывать. Так ведь вещь дорогая, в лесу без присмотра не повесишь, упрут каменские, сорвут опыт, не расплатиться потом. Я силился подтянуть себя, визжа подошвами по скользкой бересте, но тут же сполз обратно. Еще чуть-чуть, и мы с Палычем издали будем выглядеть, как два первых глинча, встреченных мной сегодня.
— Полно их там? — спросил я, когда Палыч спрыгнул на землю.
— Тыщи, — доложил он подавленно, — бери, если хочешь, свою ночную вид елку и через неделю, пока они не рассажены, приезжай из пустого дома смотреть.
Насчет тысяч не знаю, но множество их впечатляло: в беспорядке, некоторые верхом друг на друге, как будто еще не доскакали по окончательным местам, нестройно замерли вокруг ванны во внутреннем дворе, где принято резать кур. Железная ванна под самой стеной хлева, с улицы никак не увидишь, и подумалось: вода в ней днем бывает молочно-розовая от глины.