— Все равно, мой мальчик, я не намерена помогать тебе дурачить самого себя. Ты не пустомеля. Ты гонитель лжи. Странно, как послушаешь об истинных гонителях лжи, о профессоре Готлибе и о твоем любимце Вольтере, их, кажется, нельзя было одурачить. Но, может быть, и они вроде тебя: всегда старались уйти от тягостной истины, всегда надеялись устроить свою жизнь и стать богатыми, всегда продавали душу дьяволу, а потом исхитрялись оставить бедного дьявола в дураках. Я думаю… я думаю… я думаю… — Она села в кровати и сжала виски руками, мучительно подыскивая слова. — Есть разница между тобой и профессором Готлибом. Он никогда не оступается, не тратит время на…
— Он великолепно тратил время на шарлатанскую фабрику Ханзикера, и звание его не «профессор», а «доктор», если тебе непременно надо его величать…
— Если он пошел в свое время к Ханзикеру, значит, у него была на то основательная причина. Он гений; он не мог ошибиться. Или мог? Даже и он? Но все равно, тебе, Рыжик, суждено спотыкаться на каждом шагу; суждено учиться на ошибках. Скажу тебе одно: да, ты учишься на своих сумасбродных ошибках. Но мне иногда надоедает смотреть, как ты мечешься и попадаешь в каждую ловушку — вдруг вообразишь себя оратором или начнешь вздыхать по Орхидее!
— Мило, черт возьми! А я-то пришел, старался помириться! Ты никогда не делаешь ошибок — и прекрасно! Но хватит в хозяйстве и одной безупречной личности!
Он плюхнулся в кровать. Молчание. Нежный призыв: «Март… Рыжик!» Он не откликнулся, гордясь, что сумел проявить твердость, и так и уснул. За завтраком, когда он горел стыдом и раскаянием, она была суха.
— Не хочу об этом говорить, — оборвала она.
Так, испортив себе настроение, они отправились в субботу после обеда на пикник с Пиккербо.
У доктора Пиккербо была маленькая бревенчатая хибарка в дубовой рощице среди холмов к северу от Наутилуса. Человек двенадцать выехали туда на санях, устланных соломой и синими ворсистыми пледами. Весело заливались бубенчики, дети выскакивали из саней и бежали рядом.
Школьный врач, холостяк, оказывал внимание Леоре; он два раза помог ей укутаться в плед, что, по понятиям Наутилуса, ее почти компрометировало. Мартин из ревности стал открыто и решительно ухаживать за Орхидеей.
Он занялся ею не только из желания проучить Леору, но и ради ее собственной бело-розовой прелести. На ней была шерстяная с начесом куртка, огненный лыжный шарф и первые шаровары, какие осмелилась надеть в Наутилусе девица. Она похлопывала Мартина по колену, а когда они катились за санями в небезопасном тобоггане{132}, уверенно обхватила его талию.
Она называла его теперь «доктор Мартин», а он перешел на дружеское «Орхидея».
У хибарки поднялся шум разгрузки. Мартин и Орхидея внесли вдвоем корзину с провиантом; вдвоем съезжали на лыжах с горы. Лыжи их однажды переплелись, они вдвоем скатились в сугроб, и когда Орхидея прижалась к нему смело и без смущения, Мартину показалось, что в этой грубой куртке она только нежней и чудесней — бесстрашные глаза, горящие щеки (она только что стряхнула с них мокрый снег), быстрые ноги стройного школьника, плечи, прелестные в их нарочитой мальчишеской угловатости.
«Сентиментальный дурак! Леора была права! — зарычал он на самого себя. — Я ждал от вас больше оригинальности, друг мой! Бедная маленькая Орхидея — как возмутилась бы она, если бы знала ваши низкие мысли!»
Но бедная маленькая Орхидея ластилась к нему:
— А ну-ка, доктор Мартин, слетим с того крутого откоса. Только у нас с вами хватит смелости на такую штуку.
— Потому что мы одни здесь молоды.
— Потому что вы так молоды! Я страшно старая. Я только сижу и вздыхаю, в то время как вы грезите всякими своими эпидемиями и прочим.
Он видел, что Леора с проклятым школьным врачом скользит по далекому косогору. Почувствовал ли он досаду или облегчение, что ему дано право оставаться вдвоем с Орхидеей, — но он перестал разговаривать с нею так, точно она ребенок, а он человек, обремененный собственной мудростью; перестал разговаривать с нею так, точно опасался, что кто-нибудь их подслушает. Они помчались взапуски к намеченному крутому откосу. Скатились по нему и упали — великолепный стремительный полет — и забарахтались в снегу.
Они вернулись вдвоем в хибарку, где не застали никого. Орхидея сняла свой намокший свитер и оправила легкую блузку. Разыскали термос с горячим кофе, и Мартин глядел на нее так, точно собирался поцеловать, и она отвечала таким взглядом, точно ничего не имела против. Выкладывая закуски, они мурлыкали с нежным взаимным пониманием, и когда она вывела трелью: «Ну живей, лентяй, ставьте чашки на этот ужасный стол», — это прозвучало так, как будто она рада была бы не разлучаться с ним никогда.