Всю неделю он смаковал свою обиду, но с наступлением зимы началась лихорадка нудно-веселых обедов и безопасно-ярого бриджа, и первый вечер дома, первый случай поцапаться без помехи выдался в пятницу. Мартин провозгласил лозунг: «Вернуться к серьезному чтению — почитать хотя бы физиологию, а в добавление немного Арнольда Беннета{131} — приятное мирное чтение». Но дело свелось к просмотру новостей в медицинских журналах.
Он не находил покоя. Отшвырнул журнал. Спросил:
— Завтра Пиккербо устраивает пикник на снегу. Что ты наденешь?
— Ах, я еще не думала… Что-нибудь найду.
— Ли, я хочу тебя спросить: какого черта ты заявила, что я слишком много говорил вчера за обедом у доктора Страффорда? Во мне, конечно, нетрудно найти все на свете пороки, но я не знал, что страдаю чрезмерной разговорчивостью.
— До сих пор не страдал.
— До сих пор!
— Послушай, Рыжик Эроусмит! Ты всю неделю дулся, как нашкодивший мальчишка. В чем дело?
— Да я… К черту! Мне это надоело. Все в восторге от моей лекции в «Звезде надежды», прочитай заметку в «Утреннем пионере». И Пиккербо говорит, что Орхидея говорила, что прошло замечательно, а ты хоть бы что!
— Разве я мало аплодировала? Но… Ты, надеюсь, не намерен удариться в болтовню?
— Ах, ты надеешься! Позволь мне тебе сообщить, что как раз намерен! Я, конечно, не собираюсь болтать пустяков. В это воскресенье я преподнес с эстрады чистую науку, и публика скушала с аппетитом. Я и не думал, что можно захватить аудиторию, не прибегая к фиглярству. А сколько пользы можно принести! Да что там! За эти сорок пять минут я смог внедрить больше идей об основах санитарии и о ценности лабораторной работы, чем… Я не мечу в гении, но приятно, когда можно собрать людей и говорить им все что хочешь, а они слушают и не вмешиваются, как в Уитсильвании. Ясное дело, я намерен по твоему столь любезному выражению «удариться в болтовню»…
— Рыжик, для других это, может быть, и хорошо, но не для тебя. Я не могу выразить… и в этом одна из причин, почему я мало говорю о твоей лекции… Я не могу выразить, до чего меня удивило, когда ты, который всегда издевался над такими вещами, называл это «сантиментами», сам чуть не слезы проливаешь над милыми бедными детками!
— Никогда я ничего подобного не говорил, не употреблял таких выражений, и ты прекрасно это знаешь. И ты — ты говоришь об издевательстве! Ты! Позволь тебе заметить, что Движение в пользу Охраны Народного Здоровья, выправляя в раннем возрасте физические недостатки у детей, следя за их глазами и миндалинами и прочим, может спасти миллионы жизней и обеспечить подрастающему поколению…
— Знаю! Я люблю детей больше, чем ты! Но я говорю о другом — о слащавых улыбках…
— Ничего не поделаешь, кто-нибудь должен этим заниматься. Чтобы работать с людьми, надо их сперва воспитать. В этом смысле старый Пик, хоть он и болван, делает полезное дело своими стишками и прочей ерундой. Было б не плохо, пожалуй, если бы и я умел писать стихи… Черт подери, может, поучиться?
— Его стихи отвратительны!
— Ну вот! Где же у тебя последовательность? Давно ли ты уверяла, что он «ловко закручивает»?
— Мне не к чему быть последовательной. Я только женщина. Вы, Мартин Эроусмит, первый уверили меня в этом. И потом они хороши для Пиккербо, но не для тебя. Твое место в лаборатории. Ты должен открывать истины, а не рекламировать их. Однажды в Уитсильвании — помнишь? — ты целых пять минут был почти готов вступить в общину Единого братства и стать почтенным гражданином. Неужели до конца твоих дней ты будешь то и дело увязать в болоте респектабельности и тебя придется каждый раз вытаскивать за хвост? Неужели ты никогда не поймешь, что ты варвар?
— Конечно! Варвар! И… как еще ты меня назвала? Я варвар, и, кроме того, душенька моя, я серая деревенщина! И как ты мне отлично помогаешь! Когда я хочу остепениться и жить приличной и полезной жизнью, не восстанавливая против себя людей, ты, которая должна была бы верить в меня, ты первая меня коришь!
— Может быть, Орхидея Пиккербо была бы тебе лучшей помощницей.
— Вероятно. И вообще она очень милая девочка, и она оценила мое выступление в церкви, и если ты воображаешь, что я намерен весь вечер сидеть и слушать, как ты высмеиваешь мою работу и моих друзей, то я… пойду приму горячую ванну. Спокойной ночи!
В ванне он сам дивился, что мог поссориться с Леорой. Как! Она единственный человек на свете, кроме Готлиба, Сонделиуса и Клифа Клосона!.. кстати, где сейчас Клиф? Все еще в Нью-Йорке? И не свинья ли он, что не пишет! Но все-таки… Дурак он, что вышел из себя, — если даже Леора и упряма, и не желает приспосабливаться к его мнениям, не понимает, что он обладает даром влиять на людей. Никто другой не был бы так ему предан, как она, и он ее любит…
Он яростно растерся; прибежал в комнату и стал каяться; они сказали друг другу, что они самые разумные люди на свете; они горячо расцеловались, а потом Леора пустилась в рассуждения: