– Я всегда думаю – если боль имеет в мире такое значение, если такая у неё сила и могущество, то вдруг, постигнув её смысл, мы постигнем и того, кто этот мир сотворил? Для чего это всё? Отданы мы во власть бессмысленной и глумливой жестокости уже здесь так же, как там? Или всё же, вопреки той самой надписи над вратами, есть для нас надежда даже за последним порогом, пускай отсюда мы не в силах представить ни его, ни её?
Он умолк и долго смотрел Иванову в профиль, и тот, словно притянутый, наконец, повернул голову, и взгляды их сошлись.
– Послушай, Матвеев, – произнёс Иванов. – Я вот всё думаю, мы сидим с тобой здесь вдвоём, беседуем на этом ящике, а крышка у него хоть не свежепокрашенная?
– Нет, – ответил Матвеев. – Не свеже.
– Ты точно уверен? А то я даже и привстать боялся. Сбоку вроде ничего, но сбоку часто ничего, сбоку мало видно, только краску переводить. Думаю, если что, как же я отсюда пойду-то, полковник МЧС в красных штанах?
Матвеев молчал, просто закрыл глаза, и на лице его была спокойная безглазая мука.
– Ну хорошо, если так, – удовлетворился эмчеэсник и этим. – Ну и теперь, пожалуй, всё.
Он встал, замер как бы в секундной нерешительности.
– Всё же выбей у него дно, Матвеев… и берегись огня, – сказал он в слепое матвеевское лицо, оно дернулось, и эмчеэсник прибавил. – А вообще очень многие красят перед проверкой. Производит хорошее впечатление. Я потому и спросил.